женщин, людей совершенно безобидных и порой просто беспомощных…
— Понятно, — сказал он, а про себя подумал: «А у нас они уничтожили миллионы евреев. Миллионы славян, миллионы людей других национальностей… Хорошо, что она никогда не будет об этом знать».
— У нас об этом долго старались не говорить. Пока они строили нам заводы, электростанции, давали новые технологии… Нет, я понимаю, так надо было, это сохранило столько жизней во вторую финскую и японскую…
— Я вас понимаю. Очень хорошо понимаю.
— Отомстите им. Я хочу, чтобы вы им отомстили… Я не знаю, что вы будете делать… что вам поручили… я не хочу знать, это мне не положено… только выполните это, пожалуйста, я вас умоляю… за них, за всех.
— Зоя Осиповна… Какого ответа вы от меня хотите?
— Ничего не отвечайте, не надо. Простите, я не выдержала и наговорила кучу лишнего.
«Ну что, что ей сказать… Нельзя даже подтвердить ее догадки. Мало ли».
— Зоя Осиповна, в моей семье есть погибшие по вине нацистов.
Зоя вскрикнула и прижала левую руку ко рту, глядя на Виктора большими круглыми черными глазами:
— Простите еще раз…
— Не надо. Я понимаю, почему надо форсировать подготовку. Будем форсировать, насколько получится. Мне больше нечего вам сказать.
Глава 5
«Маэстро, музыку!»
Поразмыслив, Виктор решил, что максимально интенсифицировать подготовку он сможет, только отвлекаясь и переключая внимание после нее. Поэтому, поужинав, он отправился на последний сеанс в «Ударник», на этот раз — в синий зал. Там шла картина под названием «Маэстро, музыку!»; Виктору почему-то показалось, что это должна быть комедия.
Хроника перед картиной была длинной, черно-белой и в основном посвященной приближающемуся Дню Советской Армии. По экрану двигались танки, бегали солдаты в разгрузочных жилетах — видимо, здесь до них додумались самостоятельно, — взлетали в небо ракеты, и взрывы уничтожали старые Т-28 и БТ. Танки эпохи Тухачевского служили делу обороны страны, побывав лишь в ограниченных военных конфликтах, а то и просто простояв в запасе до момента, когда их решили отправлять в переплавку.
Что-то тревожное было во всей этой череде рапортов о высокой боевой выучке и готовности дать отпор любому врагу. Подростки в зале восторженно шептались, когда на экране стремительные, как гарпуны, зенитные ракеты разносили на куски самолеты-мишени («Во! Смотри! Впервые показывают!»), а на учениях солдаты успешно укрывались в щелях и окопах, спасали боевую технику, когда на горизонте вдруг вырос настоящий гриб ядерного взрыва. Виктор понял, что часть этих солдат, да, может, кто-то и из операторов, скоро умрет от лучевой болезни, потому что судьба не дала человечеству долгого срока искать путей выживания в будущей катастрофе; кто-то должен был идти в разведку и, возможно, не вернется. Ему вдруг стало мучительно стыдно перед этими бойцами за то, что они сейчас жертвуют своими здоровьем и даже жизнью за других, и за него тоже, а он хотел подставить вместо себя кого-то другого, да и сейчас не сказал ни да ни нет. Отмолчался. Правда, события развивались по принципу «молчание есть знак согласия». Галич как-то пел «Промолчи — попадешь в палачи», но это, оказывается, не всегда и не везде. Во всяком случае, в этой реальности все вроде так же, но многое иначе.
После короткого перерыва началась художественная картина, которая оказалась черно-белой малобюджетной мелодрамой. Однако с первых же кадров фильм затянул Виктора. Сюжет был о трубаче, который потерял зрение на японской войне и работал в небольшом джазе, который играл в кинотеатре между сеансами. Кассирша рассказывала ему действие фильмов, потому что он не мог видеть, что происходит на экране. Как указывалось в анонсе на афише, лента была «о мужестве человека, которого не сломали обстоятельства, который пытался не просто выжить, а наполнить свою жизнь, сделать ее яркой, полезной, чтобы люди видели в нем не жертву, не обездоленного судьбой, а полноценную личность, вопреки всему нашедшую свое счастье».
Трубач начал сочинять музыку, и один из его блюзов победил на всесоюзном конкурсе, он стал знаменит. Когда в финале ребенок задает ему вопрос, трудно ли сочинять музыку, не видя нот, он отвечает: «Понимаешь, я все время вижу их — наших ребят под Хабаровском, тех, что никогда уже не услышат моей трубы. И тогда музыка появляется сама».
Фильм по сюжету чем-то напомнил Виктору послевоенную ленту «Сказание о земле сибирской», однако отличался строгостью и отсутствием эпоса; скорее, эта была лента в стиле работ Юрия Германа или итальянских неореалистов. Прежде всего ему бросилась в глаза, наряду с режиссерской, операторская работа, восходящая своим стилем к эпохе немого кино; выразительные планы, игра светотени, умелое построение композиции кадра доставляло истинное удовольствие после цветных, но безвкусно снятых современных лент. Современное телевидение убивает искусство; оно требует все новых и новых одноразовых, как противозачаточные средства, работ, со стандартной заманухой для зрителя и дешевыми неоригинальными решениями. Показателем работы стало умение снимать быстро и бестолково, а искомое бабло получается за счет роста валового объема видеомусора. Более того, картина сейчас и должна быть достаточно дерьмовой, чтобы в нее без ущерба можно было всунуть логотип телеканала, рекламные паузы, наложенную рекламу и бегущие строки, то есть все то, что в конце концов заслоняет саму «фильму», и, наконец, чтобы по необходимости показа всего этого рекламного поноса ленту можно было сжимать или растягивать. Спасением от этой волны мути, выносящей наверх плодовитых бездарей и графоманов, подавшихся в сценаристы, может быть разве что полный запрет показов фильмов по телевидению.
Все эти грустные мысли просто сами собой лезли в голову Виктора, когда он смотрел кино без рекламы, без надуманных приемов, возбуждающих зрительский интерес на почти физиологическом уровне, и даже без попкорна.
Но вот фильм кончился, в зале неторопливо засияла бронзовая люстра под потолком, и так же неторопливо и тихо, не спеша расходился народ, растекаясь на улице под лучами уличных фонарей. Под ногами скрипел сухой снег, и людское дыхание парило на морозном, пахнущем угольным дымком воздухе.
От «Ударника» Виктор тоже пошел не торопясь, отчасти пережевывая картину, отчасти просто желая расслабиться и наслаждаясь снежинками, кружащимися в лучах фонарей, и заиндевелыми ветвями деревьев старого парка, которые при нем начнут вырубать ввиду почтенности возраста; новые вырасти еще не успеют, да и трудно им было расти под фундаментами беспрерывно кочующих с места на место пивных шатров и иных заведений.
Практически дойдя до дверей общежития, он услышал грохот. За полтора квартала впереди, по Мало-Мининской, где над крышами одноэтажных домов светили редкие уличные фонари на деревянных столбах, один за другим неторопливо проходили гусеничные артиллерийские тягачи, крытые брезентом. Они появлялись, как в кадре, в перспективе улицы, тянущейся отсюда до обрыва поймы Десны, отсвечивая фарами без светомаскировки, и вновь исчезали за другой границей кадра. Стоял непрерывный гул, и Виктор не мог понять, сколько же их там движется; но вот внезапно показался бронетранспортер, замыкавший колонну, и гул стал постепенно удаляться в сторону Орловской.
Что это было и почему гусеничную технику гоняли по асфальту, судя по всему, откуда-то из Советского района, вместо того чтобы пригнать на станцию и перебросить на платформах, — оставалось только гадать. Виктор еще немного постоял, вслушиваясь в ночь и пытаясь уловить в ней что-то вроде выстрелов или разрывов. Шум колонны гусеничной техники затих где-то у Стальзавода, со станции доносились крики паровозов. Затем где-то в вышине послышался гул самолета, но самого его Виктор, как ни старался, не заметил — то ли небо было затянуто дымкой, то ли самолет летел без огней.
Стоять стало холодно. Где-то совсем рядом в общежитии была открыта форточка; ветер доносил неразборчивые слова теледиктора, и затем зазвучал свинг. Джаз добавляет эндорфинов. Музыку,