И настали для деда Михи дни, полные забот. На старости лет завести ребенка — тяжело… Хотя, собственно говоря, почему же на старости? Сорок семь лет — еще далеко не старик, а так… молодой дедушка. Он и не сомневался, что сможет из ребятенка настоящего мужика вырастить. Сила в руках есть, и до маразма еще далеко — а больше ничего и не нужно.
Соседи, понятное дело, не оставили. До людей к тому времени уже дошло, что сообща выживать получается успешней, чем поодиночке. Женщины наведывались, помогали. Нянчили, кормили, пеленали, задницу подтирали. Особенно матушка Галина, отца Кирилла жена, зачастила. Своего-то у них тогда еще не было, Санька только спустя два года родился, а детей она любила до беспамятства. Вот и помогала, как могла. Ну и, понятное дело, кому же и крестной становиться, как не ей? Так, в три месяца, у Даньки и появилась хоть и не родная — но все же мама.
Впервые то, что радиация все-таки затронула организм внука, дед Миха понял, когда Даньке исполнился год. Уже, казалось бы, — достаточно большой ребенок для того, чтобы лысенькая головенка покрылась пусть даже редкими волосиками, однако — нет. Кожа оставалась девственно чиста, ее покрывал лишь легкий белый пушок, и в душу деда Михи постепенно начал закрадываться страх. Ночами он — не то чтобы атеист, но почти не верящий в Бога — молился. Пусть — лысый. Разве это так страшно? Вовсе нет — больше на расческах, на стрижках сэкономит, да и голова всегда будет в чистоте. А ну как дальше пойдет? Вдруг со временем обнаружится, что у ребенка слабоумие? Или рак? Порок сердца, почечная недостаточность — да мало ли чего?! Однако Данька рос, а дальше лысой головы дело не шло. И дед постепенно начал успокаиваться…
Бутузик рос непоседой. В четыре месяца первый зуб, в год самостоятельно пошел, в полтора осознанно заговорил — в своем развитии он постоянно опережал сверстников. Дед порой и уследить не успевал. Отвлечется, бывало, на пару минут, перестанет глазом косить, глядишь — внучек за дверь — и чешет по коридору! Ноги не слушаются, заплетаются, пыхтит, падает… но встает — и дальше чесать. Правда, если вдруг пол в лоб ударяет — тогда, конечно, в рев. Принесет его дед Миха обратно. Только сопли вытрет, успокоит — а бутуз опять уже куда-то навострился, так на дверь глазенками и стреляет. Словом, если забыть о недавнем горе, в быту и семейной жизни все постепенно налаживалось.
Больше всего Данька любил вечера. Попозже, как до двух лет подрос, стал дед Миха работе больше времени уделять, на маму Галю внука оставлял — у нее к тому времени уже свой появился, от общественных работ освободили. Вот и сидела с обоими. То одного понянчит, покормит, то второму сопли вытрет, колготки поправит (да, тогда еще у Даньки были колготки, это потом уже, когда все колготочное хозяйство пришло в негодность, даже двухлетних пацанят в перешитые из военной формы пятнистые штанишки и курточки начали одевать). Тяжеловато, да куда ж деваться? Весь день Данька с крестной, а как вечер — так деда ждет.
Дед приходил поздно, в районе девяти. Время было тревожное, мутное — рыли штрек до нефтебазы, народ нервничал, боялся, что раньше, чем докопаются, закончится топливо, а вместе с ним — и воздух, поэтому все мужское население было занято на этих работах. Нужно было тянуть свет, да не времянку, а нормальное постоянное освещение. Вот дед Миха этим и занимался. Он приходил — и матушка Галина усаживала всех за стол. И его, и Даньку, и отца Кирилла. Ставила железные миски с дымящейся кашей, а сама садилась поодаль, кормить пищащего крошечного Саньку. Дед Миха с отцом Кириллом ели, неспешно беседуя о том о сем, то и дело вытирая бороды, а Данька слушал. И то, что он вот так запросто, за одним столом сидит со взрослым и уже одним своим молчаливым присутствием участвует в серьезном, солидном разговоре, наполняло пацаненка чувством собственного достоинства. Потом Данька получал от матушки Галины небольшой, литра на два, бидончик и бежал в насосный отсек к огромному титану, за кипятком — после ужина всегда долго, обстоятельно, часов до одиннадцати, пили чай из железных кружек. Прихлебывая, причмокивая, издавая все положенные в этом случае звуки. Иногда с сахаром, иногда с конфетами. Зависело от того, что выдавали утром на продскладе. С сахаром Данька чаевничать не очень любил, другое дело — с конфетой! «Мишка на севере» или, еще лучше, — «Птичье молоко». Сначала он осторожно обкусывал с конфеты шоколад, мгновенно тающий в горячем от кипятка рту, а потом, под конец стакана, зажмурившись, съедал белое или желтое желе.
После ужина, ставшего уже традицией, дед Миха забирал внука и, попрощавшись и обязательно пожелав доброй ночи, шел в свой отсек. Благо, не далеко было, на одном уровне жили. Дома он брал внука и заваливался на кровать. И начиналась вторая часть культурной вечерней программы — дед рассказывал обязательную сказку. Он их много знал — про Змея Горыныча, про Кощея, про Щуку… а когда заканчивались — либо заново начинал, либо свои выдумывал. Иногда — правда, довольно редко — рассказывал какую-нибудь поучительную историю из жизни. Конечно, старался подбирать историю со смыслом, понятным малолетке, но всегда — и в конце сказок, и в конце жизненных историй — следовала «мораль». Мораль, обычно, была простой: «добро побеждает зло», «не плюй в колодец — пригодится воды напиться», «живи и жить давай другим», «если есть возможность сделать добро — сделай». Иногда дед озвучивал ее сам, но чаще — требовал от внука, приучая его думать и доискиваться правды самостоятельно.
Наверное, именно в такие тихие, спокойные, уютные вечера Данька начинал сознательно ценить то, что его окружало. Маленький, тесноватый отсек с низким потолком, откидными полками, бетоном стен, окрашенным блеклой синей краской, металлическим рубчатым полом и толстой стальной дверью со штурвалом — таким был его родной дом. Дородная, красивая женщина с певучим голосом и добрыми глазами — это крестная. Высокий жилистый мужчина в черной рясе, с бородой, лежащей на груди, и строгим взглядом — отец Кирилл. Сверток, иногда орущий взахлеб, иногда причмокивающий и гукающий, — Санька. Крепкий, коренастый, с бородой, в которой уже начали пробиваться седые волоски, в тяжелых ботинках, армейской кепке и поблекшем от многочисленных стирок пятнистом комке — дед. И плотненький, лысенький, щекастенький, частенько насупленный пацаненок — сам Данька. Ценил — и боялся. Уже тогда он начинал понимать, как хрупок окружающий его мир и как легко его разрушить. Боялся, как, наверное, боится каждый ребенок.
Страхи были глупыми, детскими, но они были, и самый большой — страх смерти. Он, потерявший в несознательном возрасте отца и мать, боялся потерять теперь и остальных, всех тех, кто был ему так дорог. То деда электричеством убивает, то взрывается титан, когда матушка Галина набирает из него воды, то маленький Санька, захлебнувшийся смесью из бутылочки, — эти и подобные им сцены постоянно мелькали в его детском умишке. Но больше всего он боялся — боялся и ненавидел лютой ненавистью — изгнанного Паука.
Историю эту — как и то, почему у него нет отца и матери, — дед рассказал Даньке в пять лет. В тот вечер обычного ужина почему-то не получилось, да и дед с работы пришел пораньше — и Данька вцепился в него, как клещ. Дед Миха, понимавший, что рано или поздно такой вопрос задает любой ребенок, растущий без родителей, решил, что лучше рассказать сразу, не темнить и не обманывать. Пусть лучше парень узнает от него, чем от кого-то другого. К тому же, детская психика гораздо пластичней взрослой, и дед Миха, рассказывая, надеялся, что Данька, как бы серьезно он ни переживал, восстановится. Он и восстановился, но восстановление это заняло долгих десять лет. А пока — он боялся. Паук не раз приходил к нему во сне и, поглумившись, поиздевавшись над жителями Убежища, снова и снова затыкал воздуховоды вентиляционных шахт. Снова и снова Данька, всегда остававшийся единственным выжившим, бродил по сумрачным коридорам, переходам и залам жилища — а вокруг в самых разнообразных позах лежали тела… Дед, мама Галя, Санька, отец Кирилл — все, кто был ему так дорог, застыли вокруг без движения с синюшными от удушья лицами. А Паук, выныривающий временами из окружающей тьмы, безмолвно проплывал мимо него, мерзостно ухмыляясь и сжимая в руках человеческую ногу со следами зубов на ней.
Взрослея, Данил сумел постепенно избавиться от дикого страха. Вместе с ним ушли и кошмары. Но ненависть — ненависть осталась… Как-то, в более старшем возрасте, он слышал от деда, что месть — это блюдо, которое пробуют холодным, и, признаться, не понимал его. Его ненависть не могла остыть. Она лежала где-то на самом дне его души, подернутая серым пеплом, — и тлела. Казалось бы — глупо испытывать это чувство к погибшему еще до его рождения человеку, пусть даже он и был полным отморозком и сволочью. Его