ледяных покоях Эльсинора со смерзшейся соломой на полу ее няньки любили прижимать к груди ее упругое теплое тельце. Бронзовые скрученные браслеты, броши из искусно переплетенных металлических полосок и тяжелое ожерелье из тонко выкованных серебряных чешуи свидетельствовали о щедрости отцовской любви. Ее мать, Онна, умерла на самом дальнем краю воспоминаний, когда девочке было три годика и она пылала в той же гнилой горячке, которая унесла в могилу хрупкую мать, но пощадила крепенькую дочку.
Онна была черноволосой полонянкой из края венедов. Неулыбчивое лицо с полуопущенными веками и густыми бровями, песенка, пропетая с акцентом, который даже трехлетней крохе казался странным, и прикосновение нежных, но холодящих пальцев — вот почти и все драгоценные воспоминания о матери, хранившиеся в памяти Геруты. Только что, когда ее отец упомянул про Селу, она с удовольствием услышала, что и женщины могут быть воинами. Она чувствовала в себе кровь воина — гордость воина, смелость воина. Было время — через три-четыре года после смерти ее матери, — когда ей казалось, что она ровня детям, с которыми, за неимением братьев и сестер, она играла, детям придворных и служителей, фрейлин и даже кухонной прислуги. Затем она стала ощущать — задолго до того, как наступление девичества пробудило мысль о замужестве, — царственную кровь отца в своих жилах. У нее не было брата, и она стояла ближе всех к трону, и близость эта перейдет к ее мужу. Так что и у нее была своя доля государственной власти в этой неравной схватке двух воль.
Отец спросил ее:
— Какой недостаток можешь ты поставить в вину Горвендилу?
— Никакой. А это, возможно, уже само по себе недостаток. Мне говорили, что жена дополняет мужа. А Горвендил чувствует, что ни в каких дополнениях не нуждается.
— Никакой мужчина без жены ничего подобного не чувствует, хотя и не кричит об этом, — с глубокой серьезностью сказал Рерик, сам мужчина без жены.
Было ли это сказано, чтобы сделать ее податливее, чтобы ей легче было подчиниться его воле? Что в конце концов она уступит, знали и он, и она. Он был король, сама субстанция — по сути, бессмертный, а она с ее эфемерной прелестью — ничтожно малая величина среди исторических императивов династии и политических союзов.
— Неужели, — почти умоляюще сказал Рерик, — Горвендил никак не может тебе понравиться? Неужели ты уже так твердо решила, каким должен быть твой муж? Поверь мне, Герута, в суровом мире мужчин он стоит куда больше других. Он понимает свой долг и соблюдает свои клятвы. Раз уж твои жилы несут в себе право на королевство, я выбрал для тебя мужа, достойного стать королем. — Он понизил голос, столь хитро сочетавший политическую гамму угроз и уговоров с регистром неотразимой нежности. — Милая доченька, любовь столь естественное состояние для мужчин и женщин, что при условии хорошего здоровья и примерного равенства достоинств она неизбежно родится из совместной близости и многих вместе преодоленных трудностей супружеской жизни. Ты и Горвендил — прекрасные воплощения нашей северной мощи, — можно сказать, белокурые бестии, столь же несокрушимые, как камни с рунами на верхнем пастбище. Твои сыновья вырастут великанами и победителями великанов!
— Ты была слишком мала и не успела пожить со своей матерью, — продолжал Рерик без паузы, будто все это было единым доводом, подкрепляющим его уговоры. — Но ты своей спелостью подтверждаешь нашу любовь. Ты проложила путь к жизни сквозь узкие сопротивляющиеся канальцы твоей матери. Поистине нам с нею было довольно друг друга, и мы не молили Небо о ребенке. Она была принцессой в краю венедов, как тебе говорили много раз, и ее привез с юга мой отец, великий Готер, после кровавого набега. А вот что тебе не говорили до этой нашей беседы: и перед священным обрядом и после она ненавидела меня, сына победителя, сразившего ее отца.
Она была темноволосой, белокожей и полгода ногтями, зубами и всей силой своих тонких рук не давала мне овладеть собой. А когда я наконец овладел ею, воспользовавшись ее слабостью после одной из ее частых болезней, она попыталась убить себя кинжалом, такое отвращение испытывала к себе за то, что допустила это осквернение, осквернение самого источника жизни. Однако еще через полгода моя неисчерпаемая нежность и бесчисленные маленькие любезности и заботы, — все то, чем муж выказывает уважение почитаемой супруге, пробудили в ней любовь. Ее былая враждебность сохранялась только как особые вспышки страсти, ярость, которая вновь и вновь чуть было не обретала удовлетворения. Вновь и вновь нас гнало друг к другу, словно для того, чтобы найти в нашем соитии — темного и светлого, венедки и датчанина — разгадку мировой тайны.
Так если из столь малообещающего начала могла родиться такая взаимная привязанность, то как же может твой брак с благородным, достойнейшим героем Горвендилом оказаться неудачным? Он почти твой кровный родственник в силу союза между его отцом и твоим.
Рука Рерика, рука старика, узловатая, в бурых пятнах и легкая, будто пустая внутри, поднялась на волне его настойчивого вкрадчивого красноречия и, словно щепка, выброшенная на берег в кипении пены, легла на руку его дочери.
— Положись на мое решение, малютка Герута, — убеждал король. — Согласись безоговорочно на этот брак. Некоторые жизни заколдованы, я твердо в это верю. С самой минуты твоего кровавого рождения, которое навсегда подорвало силы твоей бедной матери, в тебе был избыток того, что дарит счастье другим людям. Назови это солнечным светом, или разумностью, или милой простотой. Ты очаруешь своего мужа, сама того не зная, как чаровала меня с дней младенчества.
Трудно, думала Герута, ценить одного мужчину, когда ты с другим. Горвендил, который слыл красавцем — кожа свечной белизны, кудрявые льняные волосы, короткий прямой нос, льдисто-голубые глаза, длинные, как пескарики, на широком лице, тонкогубый суровый рот, — в ее мыслях бесконечно уменьшился, отделенный от нее расстоянием, пусть даже ближайшего будущего. А Рерик был здесь, его рука прикасалась к ее руке, его такое знакомое лицо на расстоянии локтя от ее собственного, полупрозрачная бородавка в складке над ноздрей его крупного, пористого крючковатого носа. Царственное утомление источалось всеми его складками вместе с запахом его коричневой кожи, выдубленной солью и солнцем морских набегов его юности по седым валам Балтики и вверх по великим безлюдным рекам Руси. Его одеяние — не бархатная, подбитая горностаем королевская мантия, но куртка из некрашеной овчины, которую он носил в домашних покоях, хранящая легкий сальный запашок овечьего руна под дождем. Ее кости вибрировали в такт рокоту его ласковых слов, а ее голова ощущала отеческий нажим его другой руки, благословляюще прижатой к ее темени. Герута, будто сбитая с ног подзатыльником, вдруг упала перед ним на колени в судороге дочерней любви.
А Рерик, наклонившись, чтобы поцеловать аккуратную костно-белую полоску скальпа там, где ее волосы были разделены на пробор, ощутил на лице легкое щекотание, будто от крохотных снежинок. Отдельные волоски, тонкие, невидимые, вырвались из плена тщательной прически его дочери, удерживаемой обручем в блеске драгоценных камней — изящным подобием его собственной громоздкой восьмиугольной короны, которую он возлагал на голову в тех же церемониальных случаях, когда облекался в негнущиеся одеяния из бархата и горностая. Он поднял лицо подальше от ее щекочущих волос и виновато вздрогнул: в ее позе была такая рабская покорность — покорность пленницы, одурманенной белладонной, готовой для принесения в жертву.