Она и Фенгон поцеловались, но не так жадно, не так влажно, как тогда, в Эльсиноре. Здесь, в их собственном, несравненно более скромном замке, они более опасливо делали шажки вперед вдали от отеческой защиты короля, пытаясь одомашнить вопиющее беззаконие, которое замыслили их тела. Геруте больнее ощущала свою вину, ее-то ведь связывали узы брака, — и все же в ней поднялось былое возмущение, чтобы встретить и подавить укоры совести, пока длился этот поцелуй, и несколько его менее скоропалительных, более практичных преемников, пока, измученная этой внутренней революцией, она не отодвинулась и не попросила Фенгона рассказать еще что-нибудь.
Однако Византия, да и вся Европа к югу от Шлезвига, с каждым днем в Дании стирались в его памяти, и его путешествия уже казались ему нетерпеливостью, чуждой флегматичным датчанам, обоюдоострой твердостью внутри него, выжидающей, как меч в ножнах. Геруте сосредоточилась на том, чтобы выманить наружу прошлое его юных лет — детство в Ютландии, первые набеги под водительством Горвендила, лоскутное образование, исчерпавшееся зубрежкой под надзором священников, — а затем заговорила о себе, весело, с беззаботной откровенностью вспоминая свои обиды на отца, мужа и сына так, будто все они были эпизодами в забавной истории какой-то другой женщины. Фенгон расслышал в ее веселости новую решимость идти вперед с собственной упругой твердостью. Она, казалось ему, пьянела от предвкушения и крепилась не чувствовать себя виноватой.
Судя по тактичному поведению Сандро на обратном пути в Локисхейм, у королевы он пробыл примерно положенное время.
Вторым подарком ей, привезенным в ту неделю,; когда почки развернулись настолько, что заполнили леса желтовато-зеленой дымкой, был серебряный кубок, такой тонкой ковки, что о край можно было порезать губы, и инкрустирована была только ножка, но зато очень плотно — кристаллами зеленого хризопраза, розового кварца и коричневато-багряного сердолика. Чашу кубка покрывало кружево чеканки, которое при более пристальном рассмотрении оказалось деревьями, но деревьями куда более симметричными, чем возможно для деревьев, по спирали уходящими внутрь среди лиственной невероятности, в которой угнездились змеи и яблоки и еще птицы, непомерно большие для черточек-веток, на которых они симметрично расположились. Их глаза были обведены кольцами, клювы соприкасались с треугольными пучочками — виноградными гроздьями, решила она. На стороне кубка, напротив перегруженного сплетения деревьев, симметричные звери располагались возле столпа, увенчанного крестом, — крестом, чьи раздвоенные концы разворачивались наружу линиями, которые обрамляли что-то вроде звезды. По сторонам столпа, словно перед зеркалом, звери были конями телом, только ноги не завершались копытами, но когтями, слишком длинными для львиных лап. Передние ноги в плечах разворачивались вверх перистыми крыльями, а морды, повернутые прямо, не были лошадиными или львиными, но лицами улыбающихся женщин — женщин с челками, с обвивающими тонкие шеи ожерельями, квадратные составные которых гармонировали с разделенными прядями челок. Лица этих женщин — а может быть, детей — были красивыми и безмятежными.
— Это фениксы? — спросила Геруте, которая в увлечении только теперь обнаружила лицо Фенгона рядом со своим — он тоже исследовал узор, потому что купил этот подарок давным-давно и почти забыл тонкости византийской чеканки.
— Да, что-то вроде, — ответил он. Его голос в такой близости от ее уха таил хрипловатые, влажные метины дыхания, внутренней текстуры, шелест неуверенности. — Греческое слово для них «химера» от «коза» и означает чудовище-женщину, составленную из частей разных животных.
Его ладонь, заметила она вдруг, лежала у нее на талии с другой стороны от него, и прикосновение было таким же легким, как и тканей. В неожиданном тепле апрельского дня она сбросила свою черную шерстяную накидку, оставшись в одном расшитом золотом блио поверх камизы из белого полотна. Она не отодвинулась и ничем не выдала, что заметила его прикосновение.
— И драгоценные камни, — сказала она, поглаживая их выпуклую гладкость, окаймленную выпуклостью серебряной оправы.
— Еще одно фантастическое сочетание. Такая толстая инкрустированная ножка под такой тонкой, легко проминающейся чашей. Рядом изделия даже самых искусных наших датских кузнецов выглядят грубыми.
Бугристая тяжесть привела ей на память нечто; которое она часто обхватывала пальцами со смешанным чувством брезгливости и страха, уступавшим место веселости и изумлению.
— Давным-давно на рынке в Фессалониках мне в нем понравился, — сказал Фенгон мягким журчащим голосом, — и напомнил тебя дух веселья. Доброжелательности. И лица химер тоже напомнили мне тебя — двух тебя.
Свет из сводчатого окна выявлял насеченные линии. Да, подумала она, улыбающиеся лица походили на полное лицо, которое она каждое утро видела в своем овальном металлическом зеркале, хотя она и не носила аттической челки, а укладывала туго заплетенные косы на затылке. Две ее для двух братьев — эта фантазия вызвала тревогу, дурное предчувствие, которое она день изо дня пыталась подавлять, как приступ тошноты.
— Мы должны вместе испить из этого великолепного подарка, — объявила она. — Быть может, Сандро и Герда сумеют прервать свою беседу, чтобы принести нам кувшин рейнского вина. У Корамбиса в кладовой стоит целая его бочка. Запасов всякой провизии у него хватит, чтобы выдержать долгую осаду. Горвендил все чаще и чаще говорит о нем как о мошеннике, который заботится только о собственной выгоде.
Она тут же пожалела, что произнесла мужнино имя, хотя Фенгон знал и это имя, и человека, носящего его, вдвое дольше, чем она.
— Молот никогда полностью не ошибается, — сказал он, освобождая ее от своего прикосновения, и отошел, пританцовывая в своей игривой чужеземной манере. — Будь я Корамбисом, так тоже позаботился бы о своей безопасности. Если считать это свойством «мошенника», кому удастся избежать этого эпитета… Так, значит, вино? Но у нас на двоих всего один кубок. Обойдемся им?
— В кладовой их дюжины и дюжины.
— Но этот, же наш. Твой. Ведь я преподнес его тебе вместе с обетом преклонения.
Он смело покинул их уединенный покой, и вскоре Герда с лицом, застывшим в маске почтительного «что угодно?», подала им на липовом подносе не только глиняный кувшин, но и хлеб, и сыр. Фенгон кинжалом нарезал их кусками. Вино было густым и сладким, и под его воздействием они, отхлебывая сначала с противоположных сторон чаши на тяжелой ножке, а потом с одной, волей-неволей терлись друг о друга и упали на кровать, где, не сняв с себя ничего, принялись нащупывать чувствительную плоть и обмениваться пахучими поцелуями: их кислые от вина рты разили сыром и все-таки были сладостными, глубоко-глубоко; будто две большие ангельские воронки лили в соединенные губы слишком долго запруженную эссенцию их душ, все раны, нуждавшиеся в исцелении, все утешения до этого мига не изведанные. Под одеждой они вспотели и порозовели. Его руки искали ее бедра, ее груди сквозь вышитое блио, в шрамах обметанных швов, зачехлявшее ее от шеи до пяток. Полоска росы выступила на верхней