сообщить об отказе?
Резонно, подумал я.
Бог мой, как меня встретили! Умирать буду - не забуду. А какие лица, какой блистательный юмор, какое застолье ума. Пир! Кстати, меня никто и не хвалил. Это не принято. Забегая вперед, скажу: все похвалы, которые я слышал в редакции 'Знамени', звучат абсолютно одинаково: 'Увы, текст надо сокращать'.
Особенно ценю дух остроумия, который царит в журнале благодаря главному редактору... Вот реплика Сергея Ивановича Чупринина по поводу моего эссе о 'Пиковой даме': 'Решайте, Анатолий Васильевич, кем вы все же хотите быть - Королевым или Бонди.'
Но я опять забежал вперед.
Через три месяца я вычитывал верстку.
Это была моя первая публикация в столичном журнале.
С тех пор у меня с журналом установились самые замечательные отношения. За двумя исключениями журнал напечатал все, что я предлагал за эти десять лет: 'Голова Гоголя', 'Эрон', 'Дама пик', 'Орущий сфинкс', 'Человек-язык' и т.д. Порой я (автор) и Чупринин (шеф) шаловливо подписываем пустой бланк договора. Мы абсолютно доверяем друг другу. За десять лет я ни одной вещи не опубликовал в других журналах, кроме октябрьского случая в 'ДН' с романом 'Змея в зеркале'. Решения по поводу публикаций (или отказов) принимаются мгновенно. Я пока хожу в любимчиках. Порой меня вообще не ставят в известность о судьбе рукописи. Например, звоню домой по (нежурнальным) делам Александру Агееву, поговорили, стали уже прощаться, а он вдогонку: 'Ах да! Забыл сказать, ваш роман 'Человек-язык' принят'.
Я только развел руками: мол, трудно позвонить?
Правда, и недели не прошло, как я принес рукопись, так что мне - ей-ей - грех обижаться. 'Человек- язык' открыл 1-й номер 2000 года. Лестная честь. Кстати, я никогда не спрашиваю, в каком точно номере меня напечатают. Это моветон.
И еще. Журнал завален селевым потоком рукописей. Если я не ошибаюсь, в неделю отдел прозы получает как минимум по одному роману плюс три повести и с десяток рассказов. А 'да' романистам журнал может сказать едва ли три-четыре раза в год. Как давно знает вся литературная Москва практически все, что печатают другие журналы, 'Знамя' уже отвергло. 'Знамя' - законодатель литературной моды. Как известно, мода делится на два потока: высшая - от кутюр и прет-а-порте - для всех.
'Знамя' - журнал от кутюр.
Для новичков скажу (чтобы они не были столь глупы как я десять лет назад): журнал находится в постоянном поиске интересной прозы, и нет ничего легче, чем напечатать в 'Знамени' любую блестящую рукопись. Никакие связи здесь не срабатывают. Имя не выручает. Напечататься второй раз труднее, чем первый, а третий раз - намного труднее, чем во второй. Основа публикации одна - пылкое увлечение всех новым текстом. Каждый раз это последний душераздирающий любовный роман.
Михаил Кураев
Проработав почти тридцать лет на киностудии, я оказался так или иначе причастен к появлению на свет около полутора сотен кинофильмов.
История создания, вернее, появления на свет большинства фильмов намного интереснее самих этих кинокартин.
Иногда мне кажется, что история моих отношений с журналом 'Знамя', с населявшими и населяющими его людьми, намного интереснее, чем все вышедшее под моим именем в этом журнале.
Журнал - в изначальном смысле дневник, поденная запись...
Эх, если бы в журнале велся журнал, если бы велась поденная запись, отражающая все, именно все перипетии, сопутствующие всем без исключения публикациям!
Для истории отечественной литературы, для истории нравов, для человекознания это был бы материал и документ неизмеримой ценности.
И в рассказе о том, как принимались, как отбирались, как печатались рукописи, с какой полнотой запечатлелось бы ускользающее в никуда время.
Представляю себе юбилейную ночь, в пустом кабинете главного редактора соберутся все, нет, не авторы, а именно публикации и заговорят...
'Ты как сюда попала?' - 'А ты?'
Искалеченные цензурой, иссохшие в ожидании, до неузнаваемости улучшенные усердными редакторами (сам был усердным редактором, знаю!), сироты, явившиеся на свет после смерти родителя, бродяги, проныры, румяные наследники литературных генералов, потное потомство литературных прапорщиков...
- Эй ты, 'Чехов с нами?'*, ты откуда взялся? Небось Лакшин, Владимир Яковлевич...
- Лакшину-то меня как раз и не показывали!
- Обожди, ты с какого года? С 90-го? Значит, при Лакшине.
- Владимир Яковлевич еще в редколлегию входил, но уже 'Иностранку' принял.
- Вот я и говорю, при нем.
- При нем-то при нем, только меня ему не показывали, иначе мы бы с тобой здесь не встретились.
- Ну, 'Чехов с нами?', ты даешь! О Чехове и мимо Лакшина?! Давай, давай, все по порядку...
- Обожди, хоть познакомимся, сама-то ты из каких будешь? Худая какая-то...
- Да я - последняя публикация Юры Апенченко. Все расскажу, не заскучаешь! Но сначала - ты. Я первая спросила!
...Увы, я знаю, да и то не подноготную, только историю десятка своих публикаций в 'Знамени', но, пожалуй, каждая из них занимательней, чем сам текст.
А кроме историй публикаций, вокруг каждого журнала еще и сонмище историй неопубликованных вещей, непубликаций!
Экая армада, уверен, поучительнейших сюжетов.
Вот и в истории моих отношений с замечательным журналом, быть может, самое интересное - это история непубликации моей вещи, случайно, через третьи руки попавшей в редакцию, не подозревавшую о существовании еще одного сочинителя.
А дальше, как в романе 'Евгений Онегин'...
Сначала я получил великодушную отповедь, из которой узнал, что не всякий меня поймет так, как понял рецензент В. Новиков. Впрочем, сочинение было названо 'талантливой неудачей'. Спасибо, но я вам не писал. Вместе с возвращенной рукописью (за это действительно спасибо) получил еще и профессиональный совет сделать из этой 'неудачи', типа того, или хороший роман, или три удачных рассказа. Да если б я умел хорошие романы писать или удачные рассказы... А в конце уже строго: 'Третьего не дано'. И подпись.
Дальше опять как в 'Онегине'. После публикации этой вещицы в соседнем журнале в 'Знамени' меня полюбили...
Впрочем, не буду обольщаться, может быть, и не полюбили, чего ради, но влюбить в себя сумели, да еще как. Коллектив располагал для этого богатыми возможностями. А такому обаятельному, интеллигентному и настойчивому главному редактору, каковым был, по моему убеждению, Григорий Яковлевич Бакланов, это и вовсе не стоило трудов.
Едва ли Григорий Яковлевич помнит, а мне-то уж не забыть, как он просто заставил меня написать повесть для своего журнала. Главный редактор сумел вселить в едва начавшего печататься автора уверенность в том, что он, в отличие от господина Журдена, может не только говорить прозой, но и писать.
А потом была чрезвычайно для меня важная публикация рассказа 'Куранты бьют', где был 'опробован' на публике герой обширного (в моих пределах) сочинения, с которым я возился уже лет двадцать, увязая в сомнениях. Не будь этой публикации, сомнения, кто знает, тянулись бы и поныне...
И вот последний урок.
Герой рассказа, недавно опубликованного в журнале, подлинный мой преподаватель подлинного марксизма-ленинизма. Для оживления своих и без того незабываемых лекций Иван Васильевич любил бросить в аудиторию вопрос: 'Партия нас учит к чему?'.
Но блеснуть твердой выучкой и задать всего лишь самому себе вопрос: 'Иван Васильевич учил нас к чему?' - мне в журнале не позволили, и написанное безграмотным пером было заменено правильной