— Про твои слова.
— Ну, разве я что-то сказал? — страшно удивился Александр и даже натужился, якобы вспоминая:
— Ах да! Я ведь Сашенькины слова повторил: испортила, мол, тебя бабка, та, которую ты, когда батюшка ногу себе топором посек…
— Довольно врать! — резким окликом прервала Маша извитие словес, которое, она знала, ее велеречивый брат может заплетать до бесконечности. — Не то думал ты, когда говорил! Изволь же…
И тут вдруг снова скрутили судороги желудок, и столько сил пришлось приложить, чтобы сдержаться, не вывернуться наизнанку прямо на пол (нужную-то посуду Сашенька унесла!), что она утратила мимолетную власть над братом — а он вдруг как с цепи сорвался:
— Полно врать! Вот именно! Это ты перед дурой-сестрицей можешь невинничать, а мне голову не морочь.
Или себе тоже лжешь — мол, отравилась невзначай, а не то — чахотку нажила? Да ведь ты брюхатая!
Он умолк, с болезненным наслаждением глядя в огромные на исхудавшем личике глаза, исполненные ужаса. Не в силах осмыслить, что это он говорит, Маша медленно простерла руки, выставив ладони и даже пальцы растопырив веером, как бы желая отгородиться от брата, обвиняющих взглядов его и оскорбительных слов. Но вдруг вспомнила, что месячное время ее должно было прийти десять дней тому назад — а не пришло.
И уронила руки, и забыла про грубость Александра, и только смотрела так жалобно и беспомощно, что Сашенька, из-за двери услышавшая эти ужасные, невозможные слова «ты брюхатая» и возмущенно ворвавшаяся в избу с намерением защитить больную сестру, замерла на пороге, увидев ее лицо и поняв, что позорное обвинение — истинная правда.
— Ну, потаскуха! — с удовольствием произнес Александр, который нимало не был удручен, а напротив — чувствовал себя преотлично, глядя, как на его глазах рушится со своего пьедестала и разбивается вдребезги эта мраморная статуя — его сестра. Он ощущал при этом особенное торжество, ибо в его изнуренном страданиями воображении всегда жила ужасная возможность того, что глупый Петр, затосковав по несравненной Марииной красоте, вдруг вздумает простить ее и воротить в Петербург, не пожелав, однако, простить ни отца, ни брата ее — особенно брата, с которым всегда был на ножах. Александр не сомневался, что Мария умчится из Березова — только ее и видели, бросив семью на произвол судьбы, и не станет рисковать ради нее вернувшимся благополучием. Бог весть откуда взялись у Александра такие мысли, но он в этом не сомневался, а поэтому мстительно хохотал сейчас:
— С кем нагуляла? С пастухом? С вогулом? Или с…
Он не договорил. Дверь скрипнула, и в образовавшуюся щель просунулась коричневая сморщенная рожица, распяленная воистину дьявольской ухмылкою:
— Не нужно ли кому подмоги?
Маша отшатнулась; остолбеневшая от услышанного и вновь преисполнившаяся нелюбви к сестре Сашенька тихо, задумчиво всхлипывала в уголке, даже не обратив внимания на вошедшую; и только Александр гостеприимно махнул рукой:
— Давай, вползай, старая козюля [83]! Яду с собой никакого не захватила?
— Не сгодится ли спорынья? — беззубо ухмыльнулась Баламучиха, ибо это была она, бесшумно и проворно проникшая в горницу — в точности как черная змея! — Или пижма ко двору? Или луковку в нужное место посадим — она прорастет корнями во плод, а мы потом луковку выдернем — и младенчика вытянем из утробы. Чего тебе больше по нраву? Али желаешь спервоначалу в баньке попариться, с крыши прыгнуть? — Она злорадно глянула в помертвелое Машино лицо:
— Ишь, носик-то распух, распух! Для зоркого ока — первый признак, что девка — уже баба в тягости. Заподлинно! Да что ж — дурное дело нехитрое…
— Что-о?! — послышался от порога грозный голос, и Маша поникла лицом в подушку, ибо настало сейчас самое страшное: воротился отец.
— Ты что это здесь, козюля вонючая?! — загремел он, надвигаясь на Баламучиху, и будь Маша менее подавленной, она засмеялась бы, потому что отец невольно назвал бабку так же, как и Александр, а пуще всего — глядя, как заметалась, заюлила Баламучиха при виде хмурого, сердитого лица хозяина.
Старуха и сама озлилась: явилась не ко времени! — однако не сомневалась, что эти неслушники рано или поздно все же придут к ней на поклон: куда им еще деваться?! — и, улучив удобный миг, юркнула за порог, не преминув ужалить на прощанье:
— Ну, когда время придет, так и быть, помогу вашу девку обабить [84] !
Меншиков так шарахнул дверью о косяк, что ветхая избешка заходила ходуном, а из деревянных ведер, стоявших на полу, выплеснулась вода. И спросил сердито:
— О чем это она тут зловонила? Кто ее покликал — ты, что ль, Александр?
Тот так и взвился. Вечно он крайний для отца! Ишь, загнал своими прегрешениями семью туда, где Макар телят не пас, а все еще взрыкивает по-старому?! И он вызверился:
— Зачем гнал повитуху? Иль не терпится внучка понянчить, выблядка чьего, неведомо?
Меншиков стал столбом, словно ударился о жестокие слова сына. Подозрения, которые у него, человека пожившего, опытного, отца троих детей, не могли не появиться с самого начала Машиной беспричинной болезни, теперь воротились, взметнулись вихрем, закружили так, что он даже пошатнулся, когда поворачивался к старшей дочери и спрашивал:
— О чем это он, скажи ради Христа?
У Маши позеленело в глазах, словно и впрямь привязалась к ней та зеленая кручина, которую пророчила Баламучиха. Да, ежели бы так! Но что толку лукавить: дело не в зеленой кручине, Александр, кажется, прав, и мерзкая старуха права — они раньше самой Маши разгадали причину