Раз или два он наступил-таки на чью-то ногу или руку, но обладатели их то ли очень крепко спали и ничего не заметили, то ли не сочли случившееся достойным брани.
Дмитрий разулся, снял шинель, улегся на сенник рядом с Вельяминовым и ощутил, как Витька весь трясется от злости.
– Знал бы ты только, какие сволочи у нас в солдатском комитете... – начал он чуть слышно рассказывать, однако облегчение, овладевшее Дмитрием после того, как он разулся, снял шинель и расстегнул ремень, было таким всесокрушающим, что он не мог ему противиться и мгновенно заснул.
Вельяминов вздохнул, закрыл глаза, еще раз мысленно назвал Полуэктова сволочью – и заснул тоже.
Спал Дмитрий буквально как убитый, а разбудил его сильным тычком в бок Витька Вельяминов, передав приказ по обеим частям, застрявшим в одной деревне: немедля выходить. Началась обычная суматоха, Вельяминов только лишь мельком успел показать Дмитрию долговязого, рыжего бледнолицего солдата с наглым прищуром зеленых глаз. Вид Полуэктова, как и предположил Дмитрий ночью, мог вызвать у нормального человека только одно желание: дать ему в морду. Нет, могло возникнуть и еще одно: сдать эту сволочь военно-полевому суду. Однако сделать ни первое, ни второе сейчас не представлялось возможным, и Дмитрий только бросил на Полуэктова полный ненависти взгляд, от души надеясь, что Витьке Вельяминову долго с ним мучиться не придется: либо отправит в контрразведку, либо найдет эту долговязую рыжую тварь немецкая пуля.
Для себя же Дмитрий пожелал в тот день лишь одного: никогда, ни разу больше не видеть Полуэктова.
...А в тот день с утра дождя уже не было. Солнце улыбалось Дмитрию, когда его часть около полудня подходила к старому полуразрушенному костелу, где и остановилась на большой привал.
Потом, когда он узнал, что загаданное им желание не исполнилось, эта улыбка солнца казалась ему весьма коварной!
Убит? Кандыбин? Тот неказистый человечек в шинельке – убит?
– Ка-ак?! – недоверчиво выдохнул Шурка.
– Вас в самом деле это интересует? – спросил Охтин. – Извольте, скажу. Удушен с помощью бельевой веревки. Труп найден неподалеку от ночлежного дома на Рождественской улице. Очень может быть, что Кандыбин отправился туда по своим репортерским делам и кого-то разозлил чрезмерным любопытством. Обитатели тех мест этого свойства человеческой натуры не переносят и никому не прощают!
– Отчего же вы тогда напустились на меня – мол, я какие-то знакомства неподходящие вожу? – спросил злопамятный Шурка. – Вы что же, меня в причастности к убийству подозреваете?
– Поживем – увидим, – хмыкнул Охтин. – Однако не уводите разговор в сторону. Мы с Иваном Никодимовичем спросили, как вы докажете, что фельетон «Вильгельмов ждут!» – в самом деле очень смешной, я его читал с удовольствием, и господин Смольников читал, и мы немало хохотали при этом – ваше личное творчество?
– Следует найти мою рукопись и сличить почерки. Может, в столе у покойного посмотреть? – смущенно спросил Шурка. – Наверное, он все рукописи, свои и своих корреспондентов, в столе держал. Мою, наверное, тоже там спрятал.
– Попробовать поискать вообще-то можно, – кивнул Тараканов. – Хотя надежды мало.
– Почему? – встревожился Шурка.
– Да потому, что Кандыбин вашу заметку за свою выдать пытался, а значит, явно уничтожил оригинал. Но мы попробуем, я обещаю. Прямо сейчас, в вашем присутствии.
Он повернулся к своему столу и взял с него большой конверт из грубой серой бумаги, битком набитый какими-то листками бумаги, вырезками из газет...
– Вот содержимое кандыбинского стола. Я его немедленно изъял после того, как мне сообщили о трагических обстоятельствах смерти моего репортера. Давайте искать.
И он, одним движением сдвинув на край стола все свои бумаги, вытряхнул содержимое конверта.
– Ну, вы свой почерк знаете, надо полагать, господин Русанов? – ухмыльнулся Тараканов. – Ищите, коли знаете!
Шурка принялся перебирать бумаги и очень скоро понял, что Тараканов был прав: Кандыбин, скорее всего, уничтожил написанный им фельетон. И что теперь делать? Как, в самом деле, доказать, что он не врет?
Шурка уныло перекладывал листки с места на место, лишь бегло взглядывая на них. Это были какие-то безграмотные записи, сделанные неприятным, корявым почерком. Изредка попадались листки, исписанные другой рукой, третьей... Шурка глянул мельком – это были объявления, в основном о поиске места.
– А что, Кандыбин еще и приемом объявлений занимался? – удивленно спросил Охтин, подошедший к столу и смотревший, что делает Шурка.
– Да нет, на это контора есть, – качнул головой Тараканов. – Однако странно, что здесь так много...
– А вот это неправильное объявление! – вдруг перебил Шурка, невзначай задержавшийся взглядом на одном из них, гласившем:
– А вам сие каким образом известно? – Брови Охтина удивленно взлетели.
– А таким, что я сам там живу, – заявил Шурка. – Дом двухэтажный, и в нем только четыре квартиры. И я всех жильцов по фамилиям знаю: доктор Санин, потом инженер Кондратьев, ну, конечно, мы, Русановы, а еще вдова действительного статского советника, мадам Куваева. Она на первом этаже, под нами, живет и вечно ворчит, что мы стульями громко возим, у нее венецианская люстра сотрясается, и вообще, мы топаем ужасно, у нее от нас мигрень...
– Ну, быть может, эта Ж. Немченко просто что-то напутала, хотела написать квартира «2», а написала нечаянно «20», – перебил Тараканов. – Нет, я понять все же не могу, почему здесь столько объявлений!
– Она никак не может жить в квартире номер два, – перебил в свою очередь Шурка, – потому что это наша квартира. И вообще, у нас в доме нет никаких беженцев. Это, кажется, единственное доброе дело, которое мадам Куваева в своей жизни сделала, – ухмыльнулся Шурка, – нас от постояльцев избавила. Какие-то связи покойного супруга тряхнула – и к нам никого не подселяли.
– Однако вы человеколюбивы, юноша, – хмыкнул Охтин. – Вот оно, молодое поколение...
– Да вы что? – возмутился за молодое поколение Шурка. – Ну, конечно, советница Куваева одна в пяти комнатах, к ней, наверное, и можно было кого-то подселить, но нас в пяти комнатах – четверо, у отца даже спальни своей нет, он в кабинете спит. Саша, сестра моя, с маленькой дочкой в одной комнате. Ей тетя Оля свою уступила, у нее была большая, просторная комната, а теперь она в прежнюю Сашкину перешла, гораздо меньшую. У нас одна незанятая комната – гостиная, она же столовая. Есть, конечно, еще боковушка, но там Даня живет, кухарка. Куда же подселяться, скажите на милость? – развел руками Шурка. – И у Саниных, и у Кондратьевых то же самое. А у вас что, на квартире беженцы живут? – не без ехидства спросил он Охтина.
– Ну, у нас такая избушка на курьих ножках на Похвалинской, около храма в честь Похвалы Пресвятой Богородицы, что смотреть жалко. Только одно название, что собственный дом. Нас там четверо: матушка, брат с женой да я, да еще вот-вот у брата прибавление семейства случится, со дня на день ждем. Мы, может, и рады бы кого к себе подселить, да ведь некуда, – как-то избыточно многословно объяснил Охтин, словно оправдывался.
Шурка ничего не сказал, но подумал, что отношения с человеколюбием у сыскного агента тоже не шибко ладятся.
– Вот и у нас та же история, – пожаловался Тараканов, продолжая перебирать листки с объявлениями и зачем-то раскладывая их на две стопочки. – Мы тоже на Варварке живем, в номере тридцать восемь. Вот там-то у нас аккурат двадцать квартир, но подселили беженцев только к вдове генерала Косицына. Она с нами на одной площадке живет, во втором этаже. Ей одной скучно было, дуре старой! Зато теперь весело: семейство беженцев, которое заняло у нее две комнаты, скучилось в одной, а свободную в свою очередь