короне била проворными пальчиками по кнопкам кассы, а «песик-братик» со своей обаятельной улыбкой, против которой, знала Сашенька, не мог устоять ни старый, ни малый, диктовал ей:
– Вафли-пралине – четверть фунта, «лоби-тоби» – столько же и еще полфунта вишни пьяной.
«Ты с ума сошел!» – чуть не крикнула Сашенька, однако опоздала: кассирша уже крутанула ручку сбоку аппарата и выбила чек. Протянула испещренную фиолетовыми значками узкую бумажную ленту Шурику и доверчиво улыбнулась, ожидая, что он сейчас достанет из кармана требуемые восемьдесят копеек.
Шурик поглядел на остолбеневшую сестру и повел левой бровью. Это движение придавало его мордашке особое, неповторимое, неоспоримое и неодолимое очарование. Однако сейчас Сашенька готова была его пристукнуть.
Разумеется, она сделала хорошую мину при плохой игре: с приклеенной улыбкой подошла и расплатилась. Шурик получил сладости, потом подхватил сестру под руку и повел на Покровку, где находилась остановка трамвайного вагона, идущего в Канавино, и успел втолкнуть ее в вагон за мгновение до того, как кондуктор дернул за веревку колокола и просигналил, что вагон отправляется. На извозчика денег всяко недостало бы, а трамвай стоил всего пять копеек. На цирковые дешевые лакомства им, объевшимся изысканной продукции «Жоржа Бормана» (Шурка честно поделился с сестрой, а ее любимых вафелек-пралине ей досталось даже больше на одну штучку!), и смотреть не хотелось. Все обошлось: конечно, «доверчивая, как Отелло» тетя Оля ничего не узнала, сдачу спросить вообще забыла. Однако воспоминание о том, как умело «песик-братик» обвел ее вокруг пальца, еще долго отравляло Сашеньке жизнь.
Ладно, сейчас хватит обо всяких глупостях вспоминать, надо побыстрей сделать заказ – и домой. Что там написала тетя Оля своим меленьким, гимназическим почерком?
Странно... почерк другой... довольно корявый. И написано не чернилами, а карандашом. И что написано! «Во здравие раба Божьего Егория молебствие...»
Господи милостивый! Что это, Саша перепутала бумажки? В церкви оставила не ту? Нет, о нет... Да. Увы, но – да. Вот растяпа!
– Изволите-с заказ сделать с доставкой, мадемуазель-с?
Изящный, нарядный приказчик в безукоризненной прическе а? la Capoule и с мягким взглядом карих глаз смотрел на нее с самой приветливой из всех существующих в мире улыбок, держа наготове блокнот и остро очиненный карандашик.
– Продиктуете мне-с или записочка-с имеется?
– Записочка? Нет, записочки не имеется, – промямлила Сашенька. – Лучше запишите сами, пожалуйста... Вишня пьяная и «лоби-тоби» по полфунта, потом вафли-пралине и кофе...
Она смотрела на витрину, сосредоточившись только на том, чтобы поточнее вспомнить заказ тети Оли, ничего, храни боже, не упустить, ничего не перепутать. Она старалась изо всех сил, ну а мысли о том, что подумала монахиня из Варваринской часовни, увидав оставшийся около поминальных записок клочок бумаги со списком: «мокко, аравийский, ливанский, мартиник...» – эти мысли Саша изо всех сил гнала из головы.
– А помнишь, ты раньше на меня никакого внимания не обращал?
– Нет, не помню.
– Ну, Ми-и-тя... Ну, помнишь?
– Говорю, не помню!
– Мы тогда еще в танцкласс к Аверьяновым ходили!
– Куда?! О боже мой, Варенька, ты б еще вспомнила те времена, когда нас на ручках нянчили! Тогда я тоже на тебя внимания не обращал.
– На ручках нас нянчили в разных местах, ты и не мог обратить, а вот в танцклассе тебе нравилась Мариночка Аверьянова.
– Варенька, ты пошлости говоришь.
– Что ж тут пошлого? А меня ты Болячкой звал. Помнишь?
– Вот уж вовсе несусветно! Как у тебя только слова такие с губ идут?!
Слова шли с трудом, это правда, но не по причине пошлости и несусветности, а по причине лютого мороза. На исходе мягко тающего февраля вдруг похолодало до крещенского треска. И даже темные майны, образовавшиеся там, где на Волге вырубали лед для многочисленных городских ледников, опять позатянулись бледной, словно бы стеклянной, коркой.
Здесь, вдали от берега, чуть ли не за полверсты от Откоса, среди ледяных торосов и сугробов, в бледном желтом свете заходящего солнца, слабо сквозящего сквозь дымку, мир казался нереальным, почти неживым, замороженным и сонным. Чудилось, только двое в этом мире сохранили в себе живую жизнь, ходили по льду, топали сильно, чтобы ноги не мерзли, грели друг другу руки дыханием, а иногда, воровато оглянувшись (вдруг остальной мир все же не вымерз, а затаился вон за тем или за тем торосом и подглядывает за парочкой?!), быстро целовались, чувствуя больше тугую, румяную стылость щек, чем жар губ. Сильно прижимать к себе Варино лицо Дмитрию мешал колючий край башлыка, но отодвинуть этот край он отчего-то не догадывался и злился на недосказанность поцелуя. И Варины воспоминания о детстве его злили. Ему хотелось страсти, а не хихикающих бесед о давно, давно, давно прошедшем.
Но до свадьбы какая может быть страсть? До свадьбы только к гулящим, да и то – украдкой... Ну и глупости невестины слушать, пока уши не завянут...
Ничего, зато после свадьбы разговор будет короткий. Супружеские обязанности исполнять по первому слову мужа. Никаких там головных болей. Поменьше болтать, главное! Не понравится разговор – Дмитрий и слушать не станет. Сам будет в доме господин! А чепуху всю эту любовную – под стеклянный колпак, как веточку венчального флердоранжа и газовую невестину фату.
А Варе хотелось болтать о прежнем. Сейчас она могла играть Дмитрием как хотела, он был официально (пусть и неохотно, ох, до чего неохотно!) признанный отцом жених, влюбленный до потери сознания, и вспоминать о том времени, когда подрастающий красавец и предмет вздохов всех барышень даже не смотрел в сторону тощенькой Вавочки Савельевой, было забавнейшим развлечением.
Танцклассы у Аверьяновых! Игнатий Тихонович, богач, банкир, промышленник, ничего не жалевший для единственной дочери, в которой он ни за что не желал видеть подобия ее расплывшейся, кукольно- молчаливой мамаши, не знавшей, куда ступить и что сказать, устроил дома по вторникам и пятницам обучение танцеванию, а чтобы Марине не было вовсе скучно, приглашал детей родственников и знакомых, хоть мало-мальски подходящих по возрасту. Самому младшему, Шурику Русанову, было семь лет, а самому старшему, Мите Аксакову, тринадцать. Мамки и няньки сидели по стеночкам в большой бальной зале – в аверьяновском доме на Ильинке, выстроенном в ряду новых домов скоробогачей последнего времени (каждый отчего-то напоминал пирожное, щедро украшенное кремом), была самая настоящая большая бальная зала! – и смотрели, как дети выделывают разные па под руководством выписанного из Москвы балетмейстера. Мсье Траспе был француз, но столь давно обрусевший, вернее, омосковившийся, что даже детей звал не на иностранный лад: Мари, Базиль, Аннет, Натали и всякое такое, а смешными старомосковскими именами: Ника, Тата, Беля, Вава, Мара... Варя была Вава. Ужасное слово! То же, что вавка, болячка, ну и высокомерный Митя Аксаков, приехавший из Москвы, из училища, на вакации, именно так и называл ее с бессознательной детской жестокостью. Конечно, по сравнению с разряженной Маринкой Варя и впрямь выглядела заморышем и простушкой, достойной всяких издевок. У Маринки было короткое белое парижское платье, шелковые белые чулочки, черные туфельки, волосы завиты в букли. От всего этого Энск падал в глубокий обморок. Здесь девочки еще хаживали в длинных батистовых панталончиках, отставая от моды годков на пятьдесят, а может, и на все сто. Девчонкам утешиться при виде Марининых чулочков можно было, только вспомнив: Маринка «аристократически» картавит так, что ни слова не разберешь, к тому же она непомерно толста, и ноги толстые, да и вся она настоящий «толстый мопс». Однако ее не дразнили, потому что Маринка была страшная ябеда и, чуть что, бежала ныть к отцу. Боялись, что Игнатий Тихонович обидится и на танцклассы больше не позовет. Жалко будет! Девчонки обмирали от восторга, когда мсье Траспе летал по паркету поочередно в паре с каждой из них, а мальчишкам больше нравилось, что по окончании уроков накрывают чайный стол. По старинной русской манере посреди стола стоял большой серебряный самовар и поднос с изюмом, орехами и пастилой. Шурка Русанов и Митя Аксаков тут же принимались набивать себе карманы сладостями: даром что между ними было лет пять-шесть