А что с ней сделают, если она откажется?
Убьют. Синеглазый красавец товарищ Виктор сделает это своими руками. Потому что товарищ Павел, вручая ей браунинг, внушительно сказал:
– Помните, товарищ Валентина (она стала теперь Валентиной, она не только волю свою, но даже и имя утратила!), что залогом успешного завершения дела становится теперь жизнь ваших близких.
Жизнь мамы, значит. Жизнь Мани, которая вырастила Тамару и была ей как вторая мать.
Ой, невозможно об этом думать! Лучше уж поскорей покончить со всем!
Она вскочила с постели на домотканый половик, мгновенно озябла, подбежала к голландке, топившейся из коридора, прижалась к ее теплому боку («Прощай, прощай, печенька, матушка!»), нагнулась над тазиком с водой, поплескала в лицо. Особенно тщательно обмывалась губкой, потом вытиралась. Поглядывала в зеркало на свою сияющую, розовую, ознобными пупырышками покрывшуюся кожу. Сны, сны, потайные девичьи сны о ком-то, кто однажды придет и коснется губами ложбиночки меж грудей – «Суженый мой, ряженый, приходи меня поцеловать!»... Сбудутся ли эти сны?
Ой нет, ни о чем больше не думать! Иначе захочется начать с того, чем, возможно, предстоит закончить: выпустить себе в лоб не последнюю, спасительную пулю, а сразу уж первую.
Полуодетая, в нижней юбке, Тамара кинулась в угол, упала под образа. Икона Казанской Божьей Матери, любимая ее икона. Сколько молитв перед нею произнесено, сколько жарких мечтаний ей поверено!
Сегодня молитвы не шли с языка, только глаза жадно впивались в темные, непроницаемые глаза Богородицы. Матушка-Заступница все знает, все понимает. Все может! Может уговорить своего сына, чтобы он...
А как же его «Не убий!»?
Нет, не станет Матушка-Заступница уговаривать своего сына миловать девку-убийцу. Не стоит и просить...
Тамара и не просила. Только смотрела, бездумно смотрела в темные, непроглядные очи Богородицы.
– Ну вот, – громко сказала за дверью Маня. – Дождались. Одни будете завтракать, а мы с Анной Васильевной в церковь отправляемся. А вы муфту матушкину не видали, а, Тамарочка?
Не дождалась ответа, заскрипела половицами, уходя.
Тамара вскочила, метнулась к двери – проститься с мамой! – но замерла.
Нет, нельзя. Мама сразу все поймет, почует беду. Не надо. Да и больнее это – длить последнее прощанье. Не нужно.
Она даже к окну не подошла – стояла, прижавшись к печке, пока не хлопнула калитка и не заскрипели доски старого тротуарчика под шагами двух немолодых, огрузневших женщин. Представила: мама идет, сунув руки в рукава, чтоб не зябли – муфту она так и не нашла.
Разумеется, как она могла ее найти, когда муфта со вчерашнего вечера спрятана у Тамары под матрасом? И не муфта это теперь вовсе, а кобура, как у военных бывают кобуры для револьверов. Сам же револьвер в тайничке под отставшей половицею. Лечь на пол, поглубже заползти под кровать и у самой стенки подковырнуть ножом...
Мама и Маня прошли мимо. Наверное, уже скрылись из виду.
Прощайте, любимые!
Нет, все, кончено с прощаньями.
Тамара отерла сухие глаза и принялась одеваться.
...Помнится, было вскоре после свадьбы... или нет, Сашенька уже родилась, да-да, как раз через год после ее рождения... в июне месяце Русанов уехал на процесс в Саратов, а Эвелина вдруг стала слать ему отчаянные письма. Заскучала невероятно, истерикой от них пахло, а что такое знаменитая понизовская истерика, он успел узнать благодаря Лидии... Сколько времени с тех пор прошло, а все никак не забывалось! Ну, Русанов отбил телеграмму в Энск: «Выезжай «Алешей Поповичем», встречаю Саратове, твой муж». Через день пришел ответ, что выезжает. Русанов снял комнаты поближе к зданию Окружного суда, где был занят на процессе, и сговорился с дочкой хозяйки, что та побудет нянькою. Он не сомневался, что Эвелина приедет с Сашенькой. Не бросит же она годовалую дочь на Олимпиаду, несколько свихнувшуюся на почве несчастной любви (своей собственной и сестры Лидии)! А впрочем, у Олимпиады уже тогда появлялись те стародевичьи привычки, которые позволяли предположить, что в будущем из нее выйдет великолепная тетушка.
А впрочем, что еще оставалось делать бедной Олимпиаде, когда...
Нет, об этом потом.
Итак, Русанов стоял на пристани, млея от любви супружеской и родительской, предвкушал, как одной рукой прижмет к себе красавицу-жену, другой – красавицу-дочку, воображал, как ночью, намиловавшись с Эвелиной, поднимется с влажных от любовного пота простыней и заглянет в соседнюю комнату, где будет спать Сашенька, постоит над ней, ангелочком, смаргивая слезу восторженной родительской любви...
Не так все вышло, как чаялось.
Пароход причалил, пассажиры пошли с чемоданами. На пароход все оглядывались со странным выражением. Прошел знакомый дантист, державший кабинет на Решетниковской улице, – Русанов знал, что у него родственники в Саратове. При виде Русанова дантист отчего-то сделался красен, будто вареный рак, и неуклюже помахал, торопливо отворотясь. Впрочем, Русанов и рад был: а то прилипнет, как банный лист, помешает семью встречать. Эвелина все не сходила. «Наверное, Сашенька раскапризничалась или описалась», – умиленно подумал Русанов.
Он водил взглядом по иллюминаторам, стараясь угадать, за которым из них сейчас его жена. Обратил внимание: отчего-то матросня «Алеши Поповича» стояла по борту всех трех палуб с букетами сирени и черемухи. Встречать, что ли, начальство какое готовились?
Вдруг женская фигура мелькнула на нижней палубе, у трапа, пробежала по нему, цепляясь за поручни... следом матрос тащил чемодан. Русанов не вдруг узнал жену. Неужто она все же одна? А где же Сашенька?
Эвелина ступила на причал, оглянулась, замахала:
– Костя! Костенька, милый!
И в то же мгновение со всех трех палуб, словно по сигналу, посыпались на пристань цветы, благоуханные охапки. Они осыпали Эвелину, сбили шляпку с ее головы. Они сбили и шляпу с головы Русанова, а одна ветка пребольно хлестнула по глазу. Полуослепший, полуиспуганный, он взглянул на пароход и увидел у самых сходней высокую фигуру в поддевке и картузе – конфетный, самоварный, картинный тип русского красавца-купчины: русая бородка, ясные глаза... Ясные глаза эти с нескрываемой тоской смотрели на Эвелину, которая одной рукой обнимала мужа, другой махала, крича:
– Прощайте, Евгений Кириллович! Прощайте и будьте счастливы!
Что касаемо Русанова, то ему для счастья экстра-необходимо было сейчас кинуться на пароход и совершенно неинтеллигентно, так, чтобы это выглядело как можно более недостойно молодого, подающего надежды адвоката, набить морду нарисованному Евгению Кирилловичу. Однако Эвелина, конечно, его желание почувствовала и с неженской силой втолкнула мужа в пролетку, весьма кстати оказавшуюся поблизости.
– Поехали, поехали! – вскричала она, плюхаясь на колени мужа и прилипая к его губам. – Пое-ха...
– Куда ехать-то, барин? – привел их спустя некоторое время в себя флегматичный оклик. Извозчик несколько отдалился от пристани и остановился за углом первого же дома, видимо, ожидая, пока Эвелина окончательно заморочит голову мужу.
– Куда едем, Костенька? – нежно проворковала она, гипнотизирующе глядя в глаза.
Он, точно кролик перед удавом, зашлепал губешками, адрес из себя выдавливая, и Эвелина продолжила свое обездвиживающее, обезрассуживающее занятие, которое завершилось только под утро. Лишь тогда вконец вымотанный и до кончиков волос счастливый Константин вспомнил про дочку, оставленную дома («Ну Костя, ну разве могло быть
– А он и впрямь загадочный, – промурлыкала Эвелина. – Это он только с виду такой, знаешь, не то