Захлопнув за собой дверь на блоке, Войцеховский зажигалкой раскурил свою черную сигарку и подумал немного насчет всех этих глупостей, потом, издав гортанный звук «б-р-р-р», поправил жемчужину в сером галстуке, привычным жестом поддернул манжеты и хотел было идти в залы, как повстречал уходящую Алевтину Андреевну. На ней было плохонькое пальто, и голова была повязана оренбургским стареньким платком. На ходу она что-то грызла, как показалось Войцеховскому – обгладывала косточку, вроде бы из супного мяса. Увидев директора, она страшно смутилась, покраснела, и в глазах ее, все еще красивых, выступили слезы.
– О, это ничего, – покровительственно произнес Войцеховский. – Не надо краснеть, мадам. Скушать – это не есть украсть. И разумеется, красивая женщина должна иметь возможность кушать для поддержания своей красоты в должной мере. Вы всегда можете здесь кушать, я даю такое разрешение вам. Вы довольны?
Алевтине было страшно. Ей казалось, что сейчас он опять спросит про того «быстрого и косолапого», которого она в действительности, по правде, видела. Она даже столкнулась с ним – с маленьким бухгалтером Земсковым, когда тот вдруг, видимо по ошибке, просунулся в дверь ее овощерезки. Они узнали друг друга, и Земсков сразу же отпрянул назад. Он был очень бледен – это Алевтина успела заметить, – и на лице его еще было заметно напряженное выражение, словно он только что свалил с плеч большую тяжесть и еще не успел как следует передохнуть.
– Вы что тут у нас, Платон Захарович? – удивилась Алевтина. – Работаете теперь?
– Я? – спросил он и тотчас же захлопнул дверь.
А когда она вышла в кухню с ведром картошки, его уже не было там, и она мгновенно поняла, что Земсков проник сюда с какой-то своей целью, которую ей никак нельзя было знать. Теперь же, видимо, его поймали, и Войцеховский уже успел проведать, что Алевтина не только видела Земскова, но и узнала его. Сейчас ее отправят в гестапо, и тем самым погубит она Аглаю.
– Мадам очень красива, – сказал Войцеховский. – Мадам очень невесела, но очень красива.
– Вот еще! – ответила Алевтина. – Я же старушка, господин директор!
– Старушка! – воскликнул Войцеховский. – О мадам, это даже больно слышать. Тогда кто, по-вашему, я?
«Может, и не знает ничего!» – подумала Алевтина.
– Если мадам старушка, то я Мафусаил, – сверкая белыми зубами, произнес шеф-директор. – Но я не жалуюсь, нет, не жалуюсь. И никто на меня не жалуется…
«Не знает!» – твердо решила Алевтина.
– Господин директор нас всех удивляет своей энергией, – сказала она. Мы даже между собой не раз говорили – какой интересный к нам приехал господин шеф-директор…
И она, как в давние времена в прихожей присяжного поверенного Гоголева, подавая пальто его гостям, метнула на Войцеховского такой пронизывающий, горячий и обжигающий взгляд, что стареющий мышиный жеребчик только плечами пожал и выразил несомненную готовность помочь Алевтине в ее карьере кельнерши.
– Внизу нет карьеры, – сказал он, сладко улыбаясь. – Карьеру можно делать только наверху…
– Где мне, – кокетливо улыбнулась Алевтина. – Я косорукая, не справиться мне. И я не пикантная, не в современном вкусе…
– Ну-ну, – сказал Войцеховский. – Мадам имеет совсем современную наружность. Пусть мадам напомнит мне нашу приятную беседу завтра…
Он уступил ей дорогу, снизу с площадки лестницы быстро взглянул на ее все еще красивые ноги с тонкими щиколотками, вздохнул и подумал о том, что за всеми хлопотами и уймой дел упускает жизнь с теми совсем немногими радостями и утехами, которые остаются мужчине на исходе пятого десятка…
А Алевтина между тем, сворачивая в Прорезной переулок, подумала, что, наверное, поступила правильно, задержав своим разговором Войцеховского, который из-за этого разговора упустил Платона Земскова. Ведь недаром же Земсков очутился у них на кухне: по всей вероятности, ему кто-то там «подкидывает» пищу…
В большом зале и в кабинетах «Милой Баварии» уже было полно народу, когда Войцеховский попытался глазами отыскать «доброго малыша». Оберштурмфюрер Цоллингер стоял за спиной штандартенфюрера, и шеф-директор, мелко шагая в тесноте прохода умелой, привычной официантской походкой, очень не скоро добрался до погона Цоллингера. Этот «горбатый, быстрый и косолапый» неизвестный все еще тревожил его, и он наклонился к розовому, идеальнейшей формы уху гестаповца, чтобы поделиться с ним своею тревогой, но тот движением головы дал ему понять, что занят, и Войцеховский тоже стал слушать низкий, рокочущий голос фон Цанке:
– В борьбе граждан Соединенных Штатов с негроидами заключена, господа, совершенно та же идея, что в нашей борьбе с евреями. Впрочем, каждый антисемит есть стихийный национал-социалист, которого следует еще лишь деформировать и нафаршировать историей вопроса и, так сказать, его наиболее энергической идеей. Несомненно, не сейчас, так позже они пойдут нашим путем. У них нет вождя, но разве за этим станет дело? Мы сфабрикуем им отличного вождя, у нас есть опыт Австрии, Словакии, Чехии, Моравии, Дании, Норвегии, мы умеем делать маленьких, исполнительных, дисциплинированных и покорных вождей. И мы ведь не спешим! Кто знает, может быть, где-нибудь в Мюнхене, или Дюссельдорфе, или в самом Берлине сейчас уже выбрался из инкубатора и проходит некие стадии дрессировки чистокровный янки, смелый и немножко безумный, гениальный и чуть инфантильный, преисполненный нашей идеей и все-таки способный подать ее, эту идею, под соусом, допустим, не голландским, а кумберлен, если переходить на язык гастрономии…
Старческая сухая рука фон Цанке с обручальным плоским кольцом на безымянном пальце потянулась к фужеру, «добрый малыш» с готовностью налил штандартенфюреру «виши», тот умиленно крякнул:
– Даже вода из Франции, как о нас заботится наш фюрер!
– Хайль! – сказал сзади тихим голосом «добрый малыш».
– Хайль! – пронеслось над столом.
– И не только «виши», – почтительнейше просунулся к уху штандартенфюрера дожидавшийся своего часа и своей «темы» шеф-директор Войцеховский. – Сегодня самолетом нам доставлен камамбер из Парижа,
