В десять часов вечера Алевтину доставили к бригаденфюреру.
Дромадер, огромный, тощий, желтый и костистый, стоял посередине кабинета бывшего штандартенфюрера, бывшего полковника, бывшего фон Цанке, бывшего кавалера железного рыцарского креста с дубовыми листьями. По лицу Дромадера, лишенному всякого выражения, катился пот: только что здесь он разговаривал по прямому проводу с самим рейхслейтером. На груди Дромадера сияли и светились, тонко позвякивали и мелодично позванивали все выслуженные им ордена, которые рейхслейтер Геринг клятвенно обещал с него сорвать, если он, «вонючий дромадер», немедленно не покончит со всей тамошней кашей!
– Устименко? – крикнул бригаденфюрер. Он еще ничего не знал, ему просто не посмели доложить. – Ты? Отвечайт!
– Устименко! – восторженным и дрожащим голосом закричала Алевтина-Валентина. – Устименко! Коммунистка! И ничего вам, сволочам, никогда не скажу! Подыхайте! Да здравствует наша Советская родина, смерть вам, фашистские оккупанты, у-р-р-а! И я бесстрашная, и я не хуже других, и я вас не боюсь, и я…
Докричать все, что ей хотелось, она не успела: синее пламя опалило ее избитое, окровавленное лицо, и она рухнула навзничь с пулей во лбу. Дромадер всегда считался первоклассным стрелком, особенно по недвижущимся мишеням.
Глава седьмая
ЗДЕСЬ ТРУДНЕЕ, ЧЕМ ТАМ
Сон был детский, далекий, такой, что во сне ему стало себя жалко: будто тетка Аглая ему, спящему, как делывала она это, когда нужно было его невыспавшегося разбудить в школу или в институт, будто подсунула она ему под затылок свою прохладную руку, будто тянет его немножко за ухо и шепчет, низко склонившись над ним:
– Да проснись же, длинношеее! Вставай, Володька! Пора, миленький мой мальчик, пора, деточка…
И будто ужасно как не хочется ему просыпаться, и рассчитывает он про себя, в сонном томном сознании: ничего, можно еще подремать, тетка тут, все будет благополучно, она не позволит проспать.
– Ты проснешься когда-нибудь, длинношеее?
Он проснулся.
Тетка Аглая сидела здесь, возле него, на табуретке, в желтом госпитальном халате, а ладонь ее была подсунута под его шею, как в те далекие детские и юношеские годы.
– Ты? – шепотом спросил Володя.
– Я, деточка, – так же шепотом, склонившись к самому его лицу, ответила она. – Я, сыночек мой…
Никогда она прежде так его не называла. И он, не помнящий свою мать, со счастливой тоской вдруг оценил это слово, притянул к себе тетку вплотную и, чувствуя на своем лице ее горячие, быстро капающие слезы, стал целовать ее висок, переносье, маленькое ухо, горячую щеку.
– Пусти! – попросила она. – Задавишь, экий ты какой! Пусти же, Вовка!
Володя отпустил ее, и тогда, откинув волосы с его лба, она стала пристально и серьезно рассматривать его, словно не веря, что это он и есть. Слезы еще дрожали в ее глазах, и от этого черные глаза казались больше, чем были на самом деле.
– Небритый, – сказала Аглая. – Опустившийся! Срамота какая!
– Будешь сразу пилить? – счастливо улыбаясь, спросил Володя. – С ходу?
– И нестриженый, – держа его руку в своих ладонях, продолжала тетка. Все в прошлом! Еще и воевать не начал, а уже «потерянное поколение». Я читала про таких. Они пьют бренди и очень много курят. И любовницы у них каждую минуту новые, но есть одна главная, которая почему-то чего-то недопонимает. Да, Вовик? Ты уже пьешь бренди?
– Таких теток не бывает, – сказал Володя. – Тетки бывают зануды. Хочешь пари, тетка, что ни один человек в нашей палате не поверит, что ты моя тетка? Товарищи! – громко произнес Устименко. – Дорогие друзья!
Но в палате было пусто. По неписаному закону госпитальной дружбы, когда к кому-либо приходила девушка, ходячие больные покидали палату. И нынче тетку Аглаю приняли за Володину девушку.
– Видишь, – торжествующим голосом сказал он. – Догадываешься? Если приходит тетя или двоюродная бабушка они с места не сдвинутся. Вот ты какая у меня тетка. А теперь объясни, почему ты в госпитальном халате? У нас лежишь? Ранена? Больна? Письма-то мои получила? Все по порядку рассказывай с того дня, как мы с тобой расстались. Да погоди, я оденусь, мы в коридор пойдем, там диванчик есть и курить можно. Ты ведь не торопишься?
– Нет, мне торопиться некуда, – медленно сказала Аглая Петровна. Совсем некуда…
Тут, на диванчике, крытом потертым, цвета небесной лазури атласом, и рассказала Аглая племяннику подробно и спокойно всю историю пребывания своего в гестапо группы 'Ц'. Рассказала про следователя Венцлова и про старого лиса фон Цанке, про воскресение и смерть сутяги, старого бухгалтера Аверьянова, Татьяну Ефимовну Окаемову – свою и Володину врагиню, так и не выдавшую ее, Аглаю Петровну, рассказала про героическую гибель Ивана Дмитриевича Постникова, рассказала про ныне покойного профессора Ганичева и, наконец, про Алевтину-Валентину Андреевну, которой, как она считала, была обязана своею жизнью.
Володя сидел неподвижно, смотрел в окно, за которым медленно сгущались предвесенние сумерки.
– А Жовтяк что? – спросил он негромко.
И про Жовтяка-бургомистра рассказала Аглая Петровна. Он кивнул, как бы и не удивившись. Теперь, после истории гибели Алевтины Андреевны, Володя словно бы и вовсе перестал слышать тетку, он только стискивал свои большие ладони – одну другой, да покусывал губы, да всматривался в еще не затемненное окно, будто видел там нечто существенное.
– Ну, а что ж взрывчатка-то? – спросил он вдруг.
