Вера Николаевна говорила так искренне, так доброжелательно и так откровенно, что ей, в первый раз за этот вечер, даже похлопали, и довольно громко. Володю же слушали сдержанно, даже угрюмо. Но он знал, что так будет, и шел на это, когда начал свою короткую речь.

– Доброта бывает разная, – сказал он, обводя пристальным и упрямым взглядом собрание. – И мы, медики, разбираемся в этом не хуже, а лучше людей иных профессий. Разве желает зла бабушка внучонку, когда, не понимая, что такое «острый живот», кладет ребенку грелку, предопределяя роковой исход? И разве не добр тот юный, неопытный, непрофессиональный хирург, который, вняв просьбам раненого, сохраняет ему, допустим, некротизированную ногу, а потом теряет человеческую жизнь? О Палкине я не спорю, история с ним мне ясна, тут я приму решение как командир. Речь идет о другом: о том, как нам жить и работать дальше. Быть добренькими? Простить добрую Веру Николаевну Вересову за то, что она, пренебрегая своим воинским долгом, своей честью врача – не глядите на меня так укоризненно, капитан Шапиро, эти слова относятся не только к переднему краю, а и к нам в равной мере, – так вот, простить за то, что она съела вкусный, специально ей предназначенный суп, а раненые свою подгорелую баланду вылили? К этому вы ведете, товарищи? Этого хотите? Или товарища Митяшина погладить по головке за то, что он, видите ли, «забыл» в управлении тыла поднять вопрос о движке? Ну, а если у меня сегодня ночью погаснет свет в подземной хирургии, тогда как? Ждать ваших керосиновых ламп? А в каком они у вас состоянии – лампы? Что ж, я смотрел, знакомился! В препаршивом состоянии! Ну, а в темноте-то оперировать – еще наука не дошла. Значит, быть к Митяшину добреньким, а к тому солдату Иванову или Петрову, которого мне в операционную принесут, – каким быть? Подскажите, добренькие! Научите!

В низкой столовой нетерпеливо задвигались, заерзали. Кто-то у стены тяжело вздохнул.

– Служить, так не картавить, а картавить, так не служить, – слышал я такую старую пословицу, – сурово сказал Устименко. – Иначе у нас дело не пойдет. А что касается до того факта, разумеется прискорбного по сути, что подполковник Оганян узнает о нашем позоре, тут ничего не попишешь! Хотел бы я получить от нее письмо и зачитать это письмо вам. Что касается доброты, то ее понятия на этот счет вам хорошо известны…

Такими словами Устименко закончил свое выступление к закурил папиросу. Он был теперь один, никто даже не глядел на него, все выходили отдельно от него, своими группками. И только издали на него остро поглядывал Гришка Распутин, дожидаясь, наверное, когда все выйдут. Но и тут он не решился подойти к Устименке – не такое было лицо у майора, чтобы стоило затевать разговор.

Едва только Володя сел на свой стол, чтобы начать сочинение приказа, зазвонил телефон.

– Неужели вы мне выговор закатите? – спросила Вересова.

– Обязательно.

– Но это же не по-джентльменски, – посмеиваясь, сказала она. – Женщине, которая смертельно в вас влюблена, и вдруг вместо орхидей или, в крайнем случае, ромашек – выговор.

Он молчал.

– Где-то я читала такое название, – тихо и быстро сказала она. – «Лед и пламень». Это про вас.

– Слишком красиво.

– А вы разве не любите, чтобы было красиво? Сегодня-то какую речугу сам отхватил: «…пренебрегая честью врача, воинским долгом»! Цветков и тот бы позавидовал. Что же вы молчите?

– Я занят, пишу приказ.

– Это в смысле: оставьте меня в покое? А вот не оставлю. Возьму бутылку вина и приду к вам. Ну отвечайте же что-нибудь!

– Спокойной ночи! – угрюмо сказал он и положил трубку.

Наутро приказ был объявлен. Выговоры получили Митяшин, Каролина Яновна и кок. Строгий выговор он вынес Вересовой.

– Почему же мне одной строгий? – уже зло, без обычной своей усмешки, спросила Вера Николаевна. – Не слишком ли сильно, Владимир Афанасьевич?

– Вы – офицер! – взглянув ей в глаза светло и прямо, сказал он. – А я не могу поступать иначе, чем думаю…

В полдень забрали Палкина, ордер на его арест был оформлен прокурором флота.

А на восемнадцать ноль-ноль было назначено партийное собрание. Собрались коммунисты на горушке, повыше своего госпиталя, у гранитной скалы. Было тихо, чуть туманно, непривычно тепло, у пирса гукали буксиры, автомобильными голосами перекликались мотоботы и катеришки. Высоко над головами, в сторону фиорда Кювенап, строем клина прошли самолеты.

– Война-войнишка, – сказал сидевший рядом с Володей рыжий и остроглазый раненый. – Встречи, и расставания, и различные воспоминания. Не припоминаете меня, товарищ майор?

– Будто где-то видел…

– А я вас не за-абуду! – с растяжечкой сказал раненый и, с серьезным видом прицелившись калошкой костыля, придавил огромного паука, вылезшего на валун. – Не-ет, не забуду! Так не можете припомнить?

– Вы из авиации?

– Зачем из авиации. Мы люди наземные! Желаете закурить?

Володя закурил.

Снимая на ходу халат, из-за скалы появился капитан Шапиро буйноволосый и бледный, за ним шел Митяшин и нес маленький столик, к которому кнопками, чтобы не сорвал ветер, была приколота кумачовая скатерть. За Митяшиным сестра Кондошина несла портфель, в котором (Устименко знал это) лежало его личное дело.

– Я извиняюсь, – запыхавшись, сказал Митяшин, – припоздали маненько, да вот капитан Шапиро срочно швы накладывал, у Еремейчика неприятность вышла, решил, медведь эдакий, попробовать силы – бороться. Ну и поборолся. Значит, будем начинать? Как с кворумом? И может быть, бросим курить, товарищи, будем уважать партийное собрание?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату