гусениц, бабочек – вредителей леса, огромное большинство которых не поедается всякими воробьишками. Ну, а певчие птички…
– Что – певчие птички? – печально спросила Варя.
– Они ведь не полезные…
– Здорово, – сказала Варвара. – Умненький ты у меня.
– И умненький, и хитренький, – сказал Евгений, целуя Варвару в лоб. – И не злопамятный. Я, наоборот, даже добродушный. И в доказательство этого тезиса расскажу тебе, как нынче встречал некоего…
Он сделал паузу. Варвара заметно побледнела, Евгений Родионович паузу еще затянул. Наконец Варя не выдержала.
– Ну? – почти шепотом, отворачиваясь от брата, спросила она.
– Что же! Жена – красавица! Детеныш – одно умиление! Он похудел, немножко седины появилось. Одет во все флотское, даже штатским костюмом не обзавелся. В черном ихнем плаще форменном, в фуражке, только ободрана эмблема, или краб, или как это называется. Хромает заметно. Опирается на палку. Без палки, видимо, ходить еще не может. Если по чистой совести, конечно, инвалид…
– Врешь! – тихо и зло сказала Варвара.
– То есть психологически все, разумеется, идеально. Полон желания работать, никаких жалких слов, вообще – герой героем, как и подобает настоящему человеку, но ведь это милая моя, театр. Я – врач, разбираюсь…
– А – руки? – так же тихо спросила Варя.
– Будто оперирует, по его словам и по словам мадам. Она мила, видимо, что называется, для него – сущий ангел. Так и смотрит, так и слушает, так и ходит вокруг Владимира…
Добродушный Евгений Родионович расплачивался как мог за «кукушонка». Но Варвара не обратила на это никакого внимания. Тогда он сказал пожестче:
– Проиграла ты его, сестренка. Теперь не отобьешься! Уж больно хороша Вера Николаевна. С такой не пропадешь.
– Назначение он уже получил? – спросила Варвара, видимо совершенно не слушая Евгения. – Назначил ты его куда-нибудь?
– Нет, ходит-бродит. И завтра еще будет по городу бродить. У него какие-то идеи, ищет себе объект для этих идей. А какие у нас объекты? Одни только развалины горелые, и все…
Он говорил и не отрываясь смотрел на Варвару.
– Что ж, – сказала она, – хорошо. Поедем, кукушонок, действительно прохладно становится…
ПРОЩАЙ, «СВЕТЛЫЙ»!
Держа руку у окантованного золотом козырька фуражки, контр-адмирал Степанов неторопливым, твердым и цепким шагом в последний раз обходил строй матросов на «Светлом». Чуть приотстав, за Родионом Мефодиевичем шли член Военного совета – грузный, в годах человек – и новый командир дивизиона, багрово загоревший на Черном море, высокий, сухопарый каперанг.
Было очень тихо, даже не кричали почему-то чайки, слышался только равномерный посвист холодного ветра да где-то на берегу, наверное возле матросского клуба, духовой оркестр играл старый вальс «На сопках Маньчжурии». И эти далекие звуки грустного и в чем-то словно бы обнадеживающего вальса как нельзя более соответствовали тому особому, приподнято-торжественному настроению, в котором нынче находился весь личный состав дивизиона…
Маленькие, светлые и жесткие глаза Родиона Мефодиевича и сейчас, в эти последние минуты прощания, нисколько не изменили своего всегдашнего требовательного и как бы сурово-вопросительного выражения. Он не только прощался, но и осматривал команду корабля, не только еще раз вглядывался в людей, но и в последний раз проверял их, без слов, одним только взглядом требуя от всех – и от старослужащих, и от молодежи – оставаться и впредь такими, какими он знал их и какими любил. Впрочем, контр-адмирал Степанов никогда не подозревал, что то чувство, какое он испытывал к своему «личному составу», та гордость за своих матросов и постоянное беспокойство за них, то счастливое восхищение своими подчиненными и горечь от дурных поступков какого-либо мичмана, старшины или матроса – в общем, есть никакая не служба, а подлинная любовь…
Он шел вдоль строя и не чувствовал, что все те, кто давно его знал, сейчас без всякого труда подмечают в его взгляде особое, новое выражение выражение горечи, то выражение, которое он обычно прятал и которое означало, что ему почти нестерпимо трудно; жесткость же в его глазах была чем-то обязательным, привычным, форменным – вроде идеально чистого подворотничка или парадного мундира, перчаток, кортика, которые никогда не являлись сутью Родиона Мефодиевича, а лишь некоторыми признаками его внешности.
Замечая бледность своего комдива, видя, как подрагивает его рука возле козырька, матросы и старшины «Светлого» еще более подтягивались в положении «смирно», совершенно замирали и переставали дышать, стараясь хоть этим особо обозначить, как все они понимают значение происходящего. У некоторых старослужащих на глазах дрожали непролившиеся слезы, это было стыдно им – военным морякам, так недавно отвоевавшим, но они ничего не могли с собой поделать, а Родион Мефодиевич боялся встречаться с ними взглядом, потому что ненавидел, по его выражению, всякую «сопливость», но совершенно не был уверен в том, что удержится на должной высоте до конца сам.
Особенно трудно пришлось контр-адмиралу с главстаршиной Гавриленковым. Еще по второму году войны молодой матрос Гавриленков был списан в штрафной батальон. Там моряк, как положено было выражаться, «кровью искупил свою вину», и Степанову удалось, несмотря на противодействие некоторых особо бдительных товарищей, вернуть ловкого и разворотливого электрика на «Светлый», ставший к тому времени гвардейским. Краснофлотцы-гвардейцы поначалу косо поглядывали на бывшего штрафника, явившегося, как им казалось, на готовенькое. Сам же Гавриленков, достаточно измученный всеми теми несправедливостями, которые обрушились на его молодецкую голову, тоже не отличался особой терпимостью, скромностью или молчаливостью. На одно слово он отвечал дюжиной, и быть бы с ним еще беде, да еще и окончательной, если бы не вмешательство Степанова. После длительной беседы в салоне Родиона Мефодиевича Гавриленков круто и насовсем переменился. Во время этого разговора он неожиданно для себя услышал, что комдиву известно про него все, узнал, что, когда с Гавриленковым случилось первое несчастье, комдив сам имел крупные неприятности, и понял также, что, кроме всего