бросился к Цветкову, не нашел пульса и крикнул:
– Товарищи! Командир умер!
Прибежал Устименко, расстегнул тугой крючок реглана, отыскал сумасшедшей частоты пульс, измерил температуру: серебряный ртутный столбик перескочил 40. Задыхаясь, Цветков сказал:
– Я распорядился: отстающих – стрелять. Меня – застрелить!
– Глупости! – огрызнулся Володя.
– Пистолет! – потребовал командир. – Говнюки все! Я – сам! Всем идти дальше! Командиром – Романюка…
До пистолета ему, разумеется, дотянуться не дали. В сожженной крупорушке, где был следующий привал, Романюк распорядился разжечь кольцом костры – в центре огненного, жарко дышащего круга Володя и Цедунько раздели командира, и Устименко приник ухом к его широкой груди. В ограждении костров – в дыму и летящих искрах – тугим кольцом стояли бойцы летучего отряда «Смерть фашизму», ждали Володиного диагноза. Но он не смог разобраться толком. По всей вероятности, это было крупозное воспаление обоих легких, протекающее к тому же в очень бурной форме.
– Помрет? – спросил Телегин.
Володя пожал плечами.
– Здесь задерживаться нельзя, – угрюмо заявил Романюк, – место нехорошее, могут ни за грош все пропасть. Надо нести командира дальше…
И понесли его – тяжеленного, мечущегося в жару на самодельных носилках, буйного – трудными тропами, лесной чащобой, ночною, ноябрьской тьмой. Выл в лесу, не замолкая, мозглый, пронизывающий ветер, сек лица мокрым снегом, чавкали прохудившиеся сапоги, кровоточили стертые ноги бойцов, лопались все новые и новые пузыри на пятках, многие тащились нечеловечьим шагом раскоряками, охая, почти плача, но все-таки тащились, будто он мог обернуться и пристрелить, как грозил в свое время, отставшего. Почти мертвый, он оставался командиром. К хрипению его прислушивались, ожидая разумной и точной команды. И говорили между собой:
– Перемогнется!
– С переживаний заболел. Шутки – своего убить!
– Все сам с собой. Внутри держал.
– Его бы в постелю!
– Ежели б соображал, а не в бессознании – нашел бы себе постелю. Ему такая судьба – чтобы все удавалось.
– А зубами скрыпит, а скрыпит!
– Хотя б на минуту прочкнулся – он бы определил…
На ночь в балке, где меньше задувал ветер, бойцы вырыли яму – величиной и глубиной с две могилы – туда спустили носилки с Цветковым, и туда же был определен Устименко с трофейным фонарем и медикаментами. Снаружи над «могилой» быстро и споро выгородили низкий шалашик – от снега и холода. Укрыв поудобней и поплотнее Цветкова, Володя разулся, закинул руки за голову, задремал и тотчас же услышал голос командира – слабый и сердитый:
– Сколько дней прошло, Владимир Афанасьевич?
– Это в смысле вашей болезни?
– Ага!
– Шесть вроде бы…
– И все меня на руках несут?
Устименко промолчал.
– А мне этот Мальчиков представлялся, все шесть дней, – сказал Цветков. – Предколхоза этот. Как он мне…
Цветков не договорил, задохнулся. Прошло много времени, Володя уже думал, что командир заснул, но тот внезапно заговорил опять:
– Мужик ясный, а знаете, что он мне сказал, Володя? Он мне сказал из «Интернационала». Слова.
– Какие же?
– Никто… не даст нам избавленья… ни бог, ни царь и не герой… добьемся мы освобожденья… своею собственной рукой…
– Ну? – не понял Устименко.
– А ты, говорит, лезешь… в избавители… убил нам…
– Перестаньте, Костя, – попросил Устименко. – Очень вас прошу, перестаньте. Вам нельзя нынче об этом.
В сырой и мозглой тьме их братской могилы он нашел запястье Цветкова и посчитал пульс. Ничего особо утешительного не было. К утру Цветков опять впал в забытье, и когда его понесли дальше, он вновь рвался с носилок, невнятно бредил и пытался командовать боем.
К сумеркам отряд вышел на железнодорожную ветку Смородинцы – Шустове. Романюк нервничал, никак не мог принять окончательное решение, советовался сначала с теми, кто постарше, потом с молодежью. Володя слышал, как Бабийчук выразился про дядю Мишу:
– Засбоила наша конница!