надобностям ездит не иначе, как на «скорой помощи», позволил себе официально заявить мне, что не разрешит «за волосы тащить своих». Нет, про это невозможно писать!
Дождь пошел!
Гришина собака, облыжно обвиненная в воровстве, воет.
Как давно я живу. Лежу и вспоминаю — жжет солнце, а по улице, по булыжникам едут на серых в яблоках конях драгуны, и хор гремит радостно, даже счастливо:
Был это, Володечка, год одна тысяча девятьсот четырнадцатый, месяц август. Тот день, когда я пошла на курсы медсестер.
«Приветик» — так тоже нынче прощаются.
Теперь я напишу завтра или вечером. Ох, нужно писать скорее.
Пишу вечером, извините за неразборчивые строчки, постараюсь писать получше. Конечно, я не говорила Зиночке, что ее не оформляют. Она демобилизовалась, я ее уговорила приехать ко мне. Путь немалый, Зиночка сразу приехала. И тут начались эти унижения, а она, вы знаете, человек ранимый. И как можно скрывать? Как от нее скроешь? Я, конечно, пыталась. А мерзавец уперся, у него, видите ли, «своя точка зрения», и он отчитываться в ней не намерен. Ну, в общем, Зиночка поехала в горы к больному, простудилась и умерла. Пневмония. То, от чего сейчас умирают редко, но если нету воли жить… А она сказала: «Теперь тебе, Ашхен, будет свободнее». Ох, Володечка, я не могу это вспоминать, я бы убила того, кто это сделал. Я хочу Вас просить, товарищ Устименко, я знаю, что вы резкий и грубый человек, будьте осторожнее, даже когда вы правы. Будьте не такой, как эта «ведьма Ашхен». Человека можно обидеть, как ранить. А ранить можно — смертельно. И обида может быть смертельная, об этом в учебниках не пишут, а наука по этой части еще в ледниковом периоде, многие и задуматься не рискуют, а иные уже, от страха божия, кричат «ату!». На тех, кто только призадумался.
Зиночку мы похоронили, и эти похороны были уже выстрелом в меня. В старые годы писалось: горячка. Потом умные умники решили, что горячка была тифом. Так вот тифа со мной не сделалось, а горячкой я захворала. Сердце и до горячки отказывало, а теперь и вовсе «не тянет», как говорят шоферы про мотор. Конечно, коллектив наш меня не оставил вниманием, даже начальство навещает и привозит цветочки, но ведь Зиночки нет? А я этому начальству писала, унизительно просила принять меня. Времени, видите ли, «не изыскал».
Ну хорошо, ладно, что теперь про это!
Теперь про другое, тоже для меня нелегкое. Вы знаете, Володечка, что я одна на свете. У меня не было ни мужа, ни, как пишут в романах, любовника. Я очень хотела ребенка, не смейтесь, такие признания от старухи, да еще именно от меня, могут пробудить искренний и заразительный смех, не так ли? Но, милый мой Володечка, это совсем не смешно! Меня не то что никто не полюбил, я со своей внешностью на это, разумеется, и не претендовала, но… Ко мне никто, никогда не отнесся как к женщине. Ну что ж, я стала курить табак, ругаться, как мужик, но ребенка-то у меня не было.
Да, да, конечно, работа, учеба, все — людям, тут никто не смеет спорить. Бездетные принципиально или опоздавшие родить стрекозлихи, которым их обожаемые стрекозлы в соответствующее время, во имя того чтобы не обеспокоить себя, запрещали рожать, пылко утверждают, что и без детей им отлично. Это можно понять лишь как самоутверждение от отчаяния. И мне всегда нехитрая эта истина была известна.
Нет, меня никогда не пугала мысль быть тем, что сейчас нелепо и оскорбительно называют «матерью-одиночкой». Главное — быть матерью!
Я не открою Вам Америку, Володечка, если напишу, что неродившая женщина — не женщина. Нет, речь идет не о физиологии, хоть и она многое значит, я пишу сейчас о другом. Можно не родить, но нужно воспитать ребенка. Можно не воспитать, но нужно отдать себя ребенку. Это не так уж важно — ваш он или совершенно чужой. Это определяется только тем, что вы вложили в него и в каком количестве — я разумею, конечно, не глюкозу и белки, а силу чувства. Кошкины чувства некоторым поклонникам природы, о которых я Вам писала, могут казаться величественными, но это лишь инстинкт, а не дух и сила материнства.
Милый Володя! Я видела разных людей и в том числе женщин, которые не хотели связывать себя. Боже мой, какие к старости это были несчастные, жалкие вдовицы. Как они холили и лелеяли себя, как относились к себе, к своему никому не нужному здоровью, как истово, почти свершая религиозные таинства, они кормили себя то сладеньким, то кисленьким, то солененьким. Как они одевали свои увядающие тела, как сосредоточивались на глупостях и пустяках, недостойных человека, как произносили слова: «уютненько», «вкусненько», «тепленько», «сладенько». Я говорила с такими: «Черт вас подери, дармоедки, негодяйки, у нас не хватает сестер, санитарок, идите же, как вы можете, как вам не совестно?»
Нет, им не было совестно.
Им не было стыдно, когда кто-то из них умирал и ее, такую, некому было проводить.
Она никому не причиняла горя своей смертью — она причиняла только хлопоты организацией своих похорон, эдакая вдовица.
Вот и вся память о ней!
Мимоидущие, равнодушные, посторонние!
Я думала об этом еще в молодости.
Я хотела взять себе чужого ребенка, но это было непросто в глуши. Ему бы рассказали, что он мне не родной. А пока я это решала, все перепуталось в моей глупой жизни: я полюбила!
Нет, не думайте ничего такого, пожалуйста: я полюбила чистой, так называемой идеальной, платонической любовью женатого человека и к тому же любящего свою жену. Это был, Володечка, замечательный человек — светлый и умный, сильный и добрый, великодушный и тонкий, образованный и простой, это был не врач, не инженер, это был профессионал-революционер, комиссар «от бога», по призванию, комиссар, знающий четыре языка, образованный философ, он умел отогреть любое сердце и одним только юмором, иронией, смехом уничтожить публично, превратить в ничтожество врага нашей Советской власти.
Можете думать, что это патология, но я полюбила его жену тоже. Да и как можно было не любить Люсю, Люсю, которая думала обо всех, кроме себя, которая раздавала свою получку еще до того, как успела ее получить, которая считала гадостью и мещанством иметь более одной юбки и одного платья, «потому что другим похуже!»
Одинокая Баба-Яга в молодости, я прибилась к их дому, я возилась с их ребенком, я не могла провести единого дня вне их семьи. Я даже пересилила себя и научилась немного готовить по учебнику кулинарии, чтобы не быть такой уж лишней. Но разве они могли заметить, что им подано на стол? На плите сжарено это мясо или на вертеле? В капустные листья завернута эта долма или по-армянски, в виноградные?
Ах, Владимир Афанасьевич, кстати, Вы ведь обижены богом насчет поесть! Вам, как моему Вагаршаку, все равно. А как мне хотелось принять Вас у себя и по-настоящему накормить! Вы же, бедняга, не знаете даже, что такое долма или настоящая вяленая бастурма, Вы небось и лаваша-то не едали? А борани из цыплят? Ведь Вы наш армянский коньяк позволяете себе закусывать лимоном, а это проклятое наследие царизма, не смейтесь — это царь Николашка придумал, я от верных людей знаю. Армянский коньяк должен быть «закусываем тоненьким ломтиком бастурмы или персиком, все иное — кощунство!» Так мне сказал один из самых сведущих в этой отрасли знания повар-армянин. Я ему, кстати, не ампутировала голень, чем он мне обязан и по сие время!
Опять отвлеклась, старая сорока!
К делу!
Там легко дышалось, в этом всегда небогатом доме, где по-русски кипел самовар и еда означала — бутерброды, как у всех интеллигентов, которым действительно некогда. Мои кулинарные ухищрения они