гадость и грязь. И пусть будет врачом, прежде всего врачом…
Ох, устала, устала старуха Оганян, устала, трудно…
Так много еще нужно Вам написать, а сил нету.
Мне тяжело было в войну, Володечка. Я не имела права плохо работать. А Вагаршака все время мучили. Мучили, несмотря на слова о том, что «сын за отца не отвечает». Мучили, потому что он отвечал и не желал не отвечать.
Я билась с мальчиком за него самого. Я билась в письмах и не знала покоя. Он как бы ускользал от меня, а я боялась только одного: я боялась, что он уйдет в нравственное подполье, что он потеряет свою Советскую власть, ну, а наше общество лишится талантливого человека. Не говоря уже о том, чего лишусь я, как стану доживать.
Но и тут нашлись коммунисты, которые все поняли и помогли ему обрести самого себя в ту пору. Помните нашего командующего? Я пошла к нему, а он вызвал одного знаменитого подводника, который сидел перед войной, и рассказал ему про Вагаршака. Подводник уезжал в отпуск туда, где учился Вагаршак, там была семья этого человека. Командующий попросил:
— Пожалуйста, Николай Тимофеевич, помогите юноше. У вас есть дарование привлекать и открывать сердца. Мы вот с военврачом вас убедительно просим.
— А что я должен сделать? — осведомился подводник.
— У каждого солдата есть свой маневр, — усмехнулся командующий. — Не мне вас учить.
Подводнику понравился Вагаршак. А Вагаршаку — подводник. Подводник со своей новой красивой Звездой на груди и при орденах пришел к Вагаршаку в институт на вечер и сидел с ним, обняв его за плечо. Потом отдельно он наведался к декану, погодя — к секретарю их парторганизации. Он умел быть въедливым, скандальным, обаятельным, а уж как он умел пугать!
Вагаршак понял: надо собраться, надо быть человеком. Случилось ужасное несчастье, но нельзя предавать все то, ради чего дана человеку его единственная жизнь. Так он написал ту свою работу, которая наделала шуму в институте и о которой он сам Вам раскажет.
В общем, теперь Вы знаете все, мой дорогой Володя.
Вот еще некоторые подробности: примерно с неделю назад или дней десять — я не очень помню когда — Вагаршак продемонстрировал мне бумагу, подписанную весьма ответственным лицом. Насколько я смогла понять, бумага эта — дело рук и энергии той девицы, которая теперь пишет ему письма из Унчанска. Девица эта — сестра Вашей супруги, если я не ошибаюсь — Веры Николаевны. Не могу сказать, чтобы т. Вересова была мне симпатична. Следовательно…
Но это уж вопрос другой.
Во всяком случае, судьба сложилась так, что мой Вагаршак после моей смерти (он должен меня похоронить, я имею право на этот комфорт) поедет к Вам. И Вы своротите горы, Вы не отступите и не отступитесь: мой мальчик, мое дитя, единственное, что у меня есть, моя гордость, станет коммунистом, станет тем, кем должен быть.
Вы понимаете всю сложность задачи, доктор Устименко? Но ведь я за Вас поручилась, Вы — мое продолжение, Вы теперь — все равно что я в рядах нашей партии. Вагаршак не может, не вправе остаться в стороне, свернуть на тропочку, съехать в обыватели. С Вами он, конечно, хлебнет горя, Вы же единственный, который «все знает лучше всех», и Вы всегда всем судья — во всяком случае, так было на войне. Или сейчас Вы другой? Правда, даже тогда в Вас прорастало нечто человеческое, а когда я Вас заставляла есть, то мне казалось, что это Вагаршак…
Послушайте, Володя, как странно, что я никогда не получу ответа от Вас на это письмо, а?
Так вот: хотите — не хотите, а Вагаршак приедет к Вам вместо меня и покойной Зиночки. Не огорчайтесь — он талантлив. Это не потому, что он дитя моего сердца, я достаточно требовательна и наблюдательна для того, чтобы отличить ординарные способности от таланта или даже гения. Где-то давно я вычитала удивительно самодовольную и филистерскую фразу о том, что талант — это только упорство, умение сидеть, нечто вроде «упрямства зада». Низкое, мещанское, жалкое представление. А если гений — раним? Тогда как? Разумеется, в условиях общества буржуазного основное — это умение сидеть наравне с пробивной силой, или пробивная сила даже существеннее, ну а у нас? Разумеется, упорство в достижении намеченной цели — свойство отличное, только ведь иногда оно отсутствует. Вот здесь и должна сыграть роль организация общества…
Немного отдохну и допишу самое последнее.
Рыбу так и не нашли. Но зато отыскались два хомута для лошадей — их никто не крал, они просто были на чердаке. Наконец я смогу спокойно спать из-за хомутов.
Что касается до ЧП в гинекологии, то тут и на старуху бывает проруха. Не разобралась и устроила то, что на флоте называлось «раздрай». Сегодня величественно, но принесла свои извинения. Авторитетец и на этом пороге жалко уступать. Ох, суетны мы!
Продолжаю: Вагаршак не упорен. Он обидчив и ломок. Он не выучен требовать и настаивать. Он стеснителен и не уверен в себе никогда. У него возникают десятки идей, многие из которых отмечены печатью гениальности — не надо бояться этого слова, — но он их сам забраковывает и швыряет в мусор, потому что умеет увлечься другим, иным, новым. Его необходимо поддерживать, но от него можно и требовать, пожалуйста, дорогой Володя, без ударов кулаком по столу, как это мы с Вами умеем.
Вот и все, Володя. Это письмо я прошью нитками и запечатаю сургучом. С этим письмом Вагаршак приедет к Вам. Я не накопила ему никаких денег, и у нас нет никаких вещей, я не успела. Прощайте, Владимир Афанасьевич, прощайте, мой дорогой. Пожалуйста, не ругайте меня за то, что Вагаршак не просто приедет к Вам, а приедет еще с просьбой от меня с того света, читайте — из ниоткуда. Но ведь это моя самая последняя просьба, больше никаких просьб никогда не будет. И обратилась я именно к Вам, потому что верю Вам, верю в Ваши нравственные и жизненные силы, верю, что Вагаршак с Вами не будет одинок душою. Нет, Вы в нем не разочаруетесь, так же как и он в Вас. Знаете, что я ему сказала: «Такие, как Устименко, — хитро польстила я Вам, — либо погибают, либо закаляются до бессмертия души».
Красиво сказано, Володечка?
Прощайте, Володя. Позвольте мне написать — я благословляю Вас. Вы ведь тоже дитя моего сердца. Как много вас набилось ко мне в душу за эту длинную жизнь. И как мне жаль с вами расставаться.
С коммунистическим приветом. Ашхен Оганян».
БОР. ГУБИН, КАКОВ ОН ЕСТЬ
Разумеется, он признал свои ошибки, — как мог он не признать их, когда настырные члены комиссии вытащили из типографии, где печатался «Унчанский рабочий», даже рукопись фельетона о «монстре Крахмальникове»? Ничьей правки ни на полях рукописи, не на гранке, ни в полосе комиссия не обнаружила. Все решительно намеки и подмигивания принадлежали перу товарища Губина.
Он пожал плечами.
— Что ж, случается, перебрал, — сказал Борис Эммануилович ровным голосом. — Распалился и переборщил. Но материалы были… Материалы, не вызывающие никаких сомнений. Да и если по-честному, со всей прямотой, не виляя сказать — надоели приспособленцы, чужаки, а что он, гражданин Крахмальников, чужак, — в этом меня никто не переубедит…
Члены комиссии сидели, Губин стоял. У членов комиссии были непроницаемые, суровые лица. Бор. Губин слегка улыбался. Не то чтобы надменно или величественно, а просто улыбался, как свой парень, попавший в переделку по обстоятельствам, от него не зависящим. «Вы же понимаете, — говорила эта улыбка, — и я понимаю. Не будем тянуть канитель. Делайте выводы, и поставим точку».
Никаких особо строгих выводов комиссия не сделала. Личные счеты Бор. Губин с Крахмальниковым не сводил, ярость его к изменникам Родине — ко всем этим Постниковым и Жовтякам — была понятна и вызывала уважение. А. П. Устименко? Черт ее разберет — где она и что с ней? Во всяком случае, этот Крахмальников не вызывал никакого сочувствия у членов комиссии. Вся эта история подвела газету, город, областной центр, теперь не скоро отмоешься. Нет, уж если дали тебе музей, то и занимайся