– Опасно!
– Ничего! – сказал Ханин. – Все, брат Окошкин, образуется. Приедет Иван Михайлович, пригласит твою Ларису на собеседование, разъяснит, пояснит, наддаст своего кислорода…
– А при чем здесь, интересно, Лариса? – из ниши громко спросила Патрикеевна. – При чем она здесь, если он на теще женат…
Потом Ханин довольно долго читал Окошкину главки из своей книжки о Толе Грибкове. Это была другая книжка, не та, что написал по первому разу. Здесь и Лапшин был немного описан, и Побужинский, и Криничный, и даже сам Вася. И жмакинская история была чуть-чуть прихвачена.
– Похоже? – блестя очками и прихлебывая чай, опасливо спрашивал Ханин. – Похоже, Вася?
По его голосу было понятно, что он волнуется, что спрашивает он без всякой насмешки и что ему важно мнение Окошкина. Вася тоже волновался, ему казалось, что от него сейчас очень многое зависит и что нужно слушать внимательно и замечать всякие ошибки – так и просил Ханин. Но ошибок он не замечал и, слушая, видел весь этот промежуток жизни бригады со стороны, удивлялся на ребят, с которыми работал, и радовался, что у Ханина все хорошо и точно получилось. Но одно замечание он все-таки выразил:
– Здорово, конечно, вы наши типы дали, – сказал он, – в духе соцреализма, но некоторые детали я бы вычеркнул. Вот, например, где вы даете день получки. Что, дескать, бедноваты мы. Прочтут какие-нибудь английские лорды или американские бизнесмены и начнут над нами потешаться. А разве они могут, например, понять, какой человек Николай Федорович Бочков? Они даже и не поверят, что такой живет и работает в действительности. Или Иван Михайлович, вот что у него одна комната…
– А чего, – выходя из ниши и постукивая деревяшкой, сказала Патрикеевна, – вовсе не одна. Где я помещаюсь, если дверь навесить, будет точно другая комната. Обратно кухня, ванная имеется, коридор у нас очень широкий, а квартира вся дружная…
Ханин улыбался чему-то, протирая очки.
– Вообще-то здорово! – сказал Окошкин. – Народу нашему понравится. И Толя Грибков как живой. Смерть его тоже дадите?
– Дам.
– Только чтобы пессимизма не было, – предупредил Окошкин, – молодежного читателя надо учитывать…
Патрикеевна ушла в кухню поджарить на ужин брюкву, Окошкин еще побродил по комнате и вздохнул.
– Как личная жизнь Ивана Михайловича протекает? Без изменений?
– Все так же.
– Жениться бы ему!
После легкого ужина из жареной брюквы Окошкин доел печенье, допил портвейн, еще раз со скорбью оглядел комнату и уже у двери сказал:
– Поверите, гимнастерку на работе чернилом замазал, боюсь домой идти. Что с человеком сделали, а?
– Они тебя вышколят, – из ниши сказала Патрикеевна, – шелковый будешь…
Василий Никандрович махнул рукой и ушел.
Телеграмма
За четыре дня до окончания срока путевки Лапшин получил письмо от Балашовой.
Читая после обеда кривые, сбегающие вниз строчки, Иван Михайлович по первому разу почти не понял содержания письма, но ясно и точно чувствовал только одно, Кате плохо, очень плохо, и он обязан сейчас, не откладывая, не раздумывая, ничего не взвешивая и ничего не прикидывая, вмешаться всей своей тяжелой силой в ее запутанную, невнятную, непонятную ему жизнь.
И он сделал все, что было в его возможности: во-первых, сочинил Катерине Васильевне короткую, почти деловую телеграмму с просьбой «приехать» сюда немедленно самолетом, так как здесь ей будут созданы «все условия для поправления здоровья и отдыха». Во-вторых, аккуратно пересчитав всю свою наличность (ее почему-то осталось не так уж много), он телеграфом же отправил Кате триста рублей. В-третьих, на все оставшиеся деньги разослал депеши – Баландину с просьбой продлить отпуск «по личным причинам» еще на десять дней и прислать в долг пятьсот рублей, Пилипчуку тоже насчет денег и Криничному хитрое телеграфное послание с просьбой позвонить Ханину насчет посылки телеграфом денег для Лапшина и с другой просьбой Криничному – еще позамещать Ивана Михайловича по причине «некоторых обстоятельств».
Насквозь пропотев от всей этой писанины в крошечной, звенящей злыми, осенними мухами комнатке местного отделения связи, Иван Михайлович пошел на пляж и долго плыл навстречу волнам, пофыркивая и думая свои длинные, трудные думы, поглядывая на садящееся солнце и немного сердясь на себя за тот разнобой в мыслях и чувствах, который он сейчас испытывал.
Но море и усталость взяли свое. Постепенно он успокоился и к ночи, встретившись в аллейке с директором Дома Викентием Осиповичем, попросил разрешения немного с ним побеседовать. Тот привел его в свой кабинетик и, машинально щелкая костяшками счетов, выслушал Ивана Михайловича.
– Вашу лично путевку, я надеюсь, продлить нам удастся, – сказал он тем голосом, которым хозяйственники и в собственных глазах, и в глазах своих собеседников поднимают свой авторитет, – так я рассчитываю, товарищ Лапшин. Что же касается до вашего… приятеля… который… прибудет, – то здесь могу вам порекомендовать обратиться к нашему Лекаренко. Он может комнатку сдать и оборудовать все достаточно культурно. И питанием, разумеется, обеспечит…
Лекаренко Лапшин нашел на кухонном крыльце. Помахивая на себя в духоте поварским колпаком, тот молча выслушал Ивана Михайловича, кивнул и спросил:
– Завтрак сделаем к встрече?
– Какой завтрак? – удивился Лапшин.