держал, он и есть Женька. Самому – сын.
Жмакин потащил чемодан наверх по скрипучей лестнице. В комнате было темно, за окнами – маленькими, заиндевелыми – лежали уже снега, сплошные, насколько хватало глаз. Он постоял в темноте, не снимая пальто, отогреваясь, привыкая к дому, к хозяйственным шумам, к властно-веселым окрикам старухи. Потом заметил, что и у него здесь топится печка, открыл дверцу и сел на корточки – протянул руки к огню. Дрова уже догорали, горячие оранжевые угольки полыхали волнами почти обжигающего тепла. Сделалось жарко. Не вставая, он сбросил пальто, кепку, устроился поудобнее и все слушал, разбивая кочергой головни и покуривая папиросу. Было слышно, как кто-то, вероятно не старуха – слишком легки были шаги, – а та молодая, с ребенком, выходила в сенцы, как она набирала там из обмерзшей бочки ковшиком воду и возвращалась, и как она однажды разлила – вода шлепнулась, и старуха сказала басом:
– Лей, не жалей.
А молодая тихо и ясно засмеялась.
Потом пришел Женька и разыграл целую сцену: будто бы он наступил впотьмах на кошку, и кошка будто бы рявкнула исступленным, околевающим голосом, и как он сам испугался и заорал, и как пнул кошку, и кошка еще раз рявкнула.
На весь этот шум выскочила старуха, потом наступило молчание, старуха плюнула, сказала: «Тьфу, чертяка» – и хлопнула двумя дверьми, и настала полная тишина. Потом Женька начал один смеяться. Жмакин уже понял, что Женька был в представлении и за кошку, и за самого себя, и ему тоже стало смешно. Он засмеялся и икнул. А внизу, в темной передней Женька крутился, охал и обливался слезами от смеха. Опять заскрипели двери, и в переднюю вышла старуха, и Женька рявкнул, будто бы старуха наступила на кошку. Старуха вскрикнула и шлепнула Женьку чем-то мокрым, очень звонко в, наверное, больно, потому что Женька завизжал. Жмакин икнул уже громко, на всю комнату. Икая, он спустился вниз – попить; икая, заглянул на кухню – попросил лампу – и с лампой пошел опять к себе. Пока он раскладывал вещи, Женька внизу возился у приемника, в доме возникала то далекая музыка, то какие-то фразы на нерусском языке, то вдруг знакомый мотив.
Печка истопилась. Жмакин закрыл вьюшку, причесался перед зеркальцем, открыл водку и выпил из розовой чашечки, стоявшей на подоконнике. Мерная, торжественная музыка разливалась по дому. Жмакин развернул консервы и заметил на первой полосе мятой газеты Указ о порядке принятия военной присяги.
«Я всегда готов, – стал медленным шепотом читать он, – по приказу Рабоче-Крестьянского правительства выступить на защиту моей Родины – СССР, и как воин Рабоче-Крестьянской Красной Армии я клянусь…»
В горле у него запершило, он сложил газету, положил ее на подоконник и постарался ни о чем не думать, ничего решительно не вспоминать, ничего в себе не ворошить.
По радио внизу громко сказали, что какую-то премию на всесоюзном конкурсе вокалистов получил молоденький студент Гмыря.
– Ну и на здоровье! – произнес Алексей. – Ты получил, а я нет. Ты Гмыря, а я Жмакин!
Он прошелся по комнате из угла в угол, посасывая папиросу, сунул руки в карманы новых брюк. Особое удовольствие ему доставляло смотреть на постель, на которой он будет нынче спать. «Чудесная постель, – думал он. – Завтра никуда не пойду. Отосплюсь. А потом пойду в кино. И ничего не буду делать. И спать буду, спать. Эх, хороша кровать?»
Но его что-то беспокоило, он долго не мог вспомнить, что, и наконец вспомнил – паспорт, вот что. Наде было сделать ксиву – вытравить из какого-нибудь украденного паспорта настоящую фамилию, переправить что-нибудь в номере и в серии, вписать якобы свою фамилию. Он сел за столик, разложил все три украденных сегодня паспорта и стал раздумывать – как бы вышло попроще. Но он никогда еще не подделывал документы и, хотя кое-что об этом слыхал, ничего толком не знал. Пришлось выпить еще немного из розовой чашки. Он посвистывал и разглядывал – имя, отчество, фамилия – все чужое. Мощная, грохочущая музыка лилась по дому. Жмакин взял карандаш и на газете стал подделывать почерк того неизвестного, который заполнял графы паспорта. Ничего не вышло. Он нарисовал чертика, потом сову, потом зайца, почесал карандашом щеку и полистал паспорт девушки с зеленым перышком: «Лариса Андреевна Кучерова», – прочитал он и вдруг почувствовал, что нехорошо поступил по отношению к В.Окошкину. В открытке, которую он написал Лапшину, почудилось ему нечто низкое, немужское, склочное, бабье. Чем, в сущности, так уж плох Окошкин? Парень как парень, делает свое дело, кушает не на золоте, спит не на сале, сапоги стоптанные, папироски курит какие подешевле. Ну, распустил хвост перед девушкой, ну, прозевал Жмакина, так стоило ли писать начальнику? Смешно ли это? Нет, не смешно! А Лапшин и вовсе не улыбнется, не говоря об Окошкине. Еще и выговор заработает, и на гауптвахту может попасть В.Окошкин. Конечно, у них драка, с одной стороны Лапшины и Окошкины, а с другой – Жмакины, но был ли, например, случай, чтобы Жмакин, арестованный, на допросе, даже когда он хамит и куражится, попросил у следователя или оперативника закурить и тот отказал бы? Нет, такого случая не было, потому что они мужчины и не могут не понять, что к чему.
А он, Жмакин, гордый, воображала, признанный повсеместно «болотником» – хорошим вором, поступил нынче как последний полузекс, как сука в воровской кодле, подвел Окошкина, поддался минутной глупости.
Что же делать?
Ведь и сам Лапшин не слишком будет его уважать за донос на оперативного работника, потому что Окошкин не изменил своему делу, а только немножко, чуть-чуть возвысил себя в глазах девушки. Да и какой парень этого не сделает? Разве он сам не врал в поезде черт знает какие героические небылицы про себя?
Нехорошо, очень нехорошо получилось.
Паспорт Кучеровой Ларисы Андреевны и ее пропуск на завод лежали перед Жмакиным. И фотография молодого человека с чуть выпученными глазами и круглыми щечками тоже была здесь. Надписанная фотография. Это, видать, Ларисы кавалерчик.
На мгновение Жмакину даже обидно стало за Окошкина. В.Окошкин все-таки делает на земле мужскую работу, а кто этот кролик? И не кролик даже, а суслик! Поросенок с кашей! Нашла кого на кого менять!
И, высунув старательно язык, Жмакин, посапывая, принялся уродовать кавалерчика Ларисы. Снабдив его пакостной бороденкой и парой рогов, он при помощи той самой бритвы – «письма», как зовется она по- блатному, – искусно выскоблил кавалерчику начисто нос, так что все это теперь походило на бородатый и рогатый человеческий череп. Плюнув от омерзения, Жмакин подумал и написал В.Окошкину письмо.