– А если вы комсомолец, то мне странно, что вы так говорите.
– Я пошутил, – серьезно сказал Жмакин.
– Раз пошутили, тогда другое дело, – повеселевшим голосом сказал Женька, – может, сыграем в шахматы?
– Сыграем! Тащи!
– А может, вниз пойдем? Там приемник.
– Ну, пойдем.
Они сели возле ревущего приемника и сразу же задумались и замолчали, как полагается всем шахматистам.
– Д-да… – порою говорил Жмакин.
– Уж, конечно, да, – отвечал Женька.
Финляндия ревела им в уши, потом захлопала дверь, пришли и хозяин, и гости, – они не слышали и не видели.
– Так, так, так, – говорил Жмакин.
– Да уж, конечно, так, так, так, – отвечал Женька.
Он раскраснелся, открытое, розовое, детски-припухлое его лицо покрылось мелкими капельками пота.
– Рокируюсь, – говорил он, раскатисто нажимая на «р».
– Рокируйся, – в тон ему отвечал Жмакин.
Только теперь он заметил и окончательно понял, что пришли гости. Они сидели за овальным столом и мирно беседовали в ожидании ужина. Дормидонтов был очень велик ростом и очень широк в плечах, и выражение лица у него, как у всех слишком уж рослых людей, казалось немного виноватым. Второй гость – Алферыч – был тоже велик ростом, но как-то казался уже, складнее, проворнее. В лице у него было что-то очень деловитое, и вместе с тем казалось, он вот-вот выкинет такое коленце, что все просто-таки умрут, а он ничего не выкидывал, наоборот, держался очень серьезно и мало смеялся.
Гости молчали, говорил и смеялся один Корчмаренко. Он бил ладонью по столу, толкал кулаком в бок Алферыча, подмигивал Дормидонтову и, вытягивая шею, кричал в кухню:
– Граждане повара, каково там кушанье?
А из кухни отвечали:
– Сейчас, гости дорогие, сейчас, милые!
Жмакин поднялся, чтобы уйти к себе, но Корчмаренко его не пустил.
– Ничего, ничего, – говорил он, – оставайся. Успеешь отоспаться – молодой еще. Кабы жена была, ну, дело другое.
И смеялся, сотрясая весь дом.
Жмакин тоже присел к овальному столу.
– И пить будем, – сказал Корчмаренко, – и гулять будем, а смерть придет – помирать будем. Верно, Алферыч?
Алферыч взглянул озорными глазами на Жмакина и, вздохнув, сказал:
– Не без этого, Петр Игнатьевич.
Потом Корчмаренко вынес из соседней комнаты скрипку, поколдовал над ней, отвел бороду направо и, взмахнув не без кокетства смычком, сыграл мазурку Венявского. Играл он хорошо, лицо у него сделалось вдруг печальным, большой курносый нос покраснел. Дормидонтов слушал удивленно, почти восторженно, Алферыч задумался, выдавливая ногтем на скатерти крестики. Жмакин слушал и жалел себя. Из кухни вышла Клавдия – дочь Корчмаренко – раскрасневшаяся от жара плиты, миловидная, прислонилась спиной к печке, сразу же заплакала, махнула рукой и ушла.
– Эх, Клавдя, – с грустью сказал Корчмаренко, – сама мужика выгнала и сама жалеет. А мужик непутевый, дурной…
Он вдруг зарычал, как медведь, налился кровью и захохотал.
– Как она его метелкой, – давясь от смеха, говорил он, – и слева, и справа, и опять поперек. А я говорю – правильно, Клавдя! Так и выгнала!
Он вскинул скрипку к плечу, прижал ее бородою и начал играть что-то осторожное, скользящее, легкое, бросил на половине, чихнул и, угрожающе подняв скрипку над головой, пошел в кухню. Через секунду из передней донесся его уговаривающе-рокочущий бас и всхлипывания Клавдии, потом слова:
– Ну и пес с ним, коли он такой подлюга, подумаешь, невидаль…
Ужин был обильный, вкусный, веселый. Много пили. Клавдия развеселилась и сидела рядом со Жмакиным, он искоса на нее поглядывал, и каждый раз она ему робко и виновато улыбалась. Пили за хозяина, он смущался, тряс большой, всклокоченной головою и говорил каждый раз одно и то же:
– Чего ж за меня, выпьем за всех.
Говорили про завод, про техника Овсянникова, про бюро технического нормирования и про то, что всю «еремкинскую шатию» надо гнать с производства в три шеи.
– Разве ж это рабочий класс? – сердился Алферыч. – Халтурщики они, а не рабочий класс. Особо секретными замками на толкучке торгуют, это что же? Позор, стыд и срам!