Сорокин теребил свой реденький клок волос на лбу – не знал, как расценить эту ситуацию. Неожиданно сказал:
– К этому черту приноровились, а кого пришлют – неизвестно.
Все молчали. Панкратову и Целищеву легко было поверить Сорокину: им Прокушев не особенно-то и мешал. Я, как промежуточная величина, гасил атаки, выводил их из-под удара. И кадры редакторов мы набирали сами, и поток рукописей регулировали. Пытался он, конечно, набрасывать сверх меры москвичей, но мы против этого стояли дружно, и ему редко удавалось пробить нашу стену. Вот только оформители всем не давали покоя, скверно было на душе от сознания своей беспомощности. На глазах орудовала мафия, а мы не могли ей противостоять.
Теперь к борьбе с художниками присоединился Александр Целищев. Саша близко принимал судьбу брата, выказывал нетерпение и уж склонен был обвинять меня в робости. И Сорокин наседал:
– Не горячись,- говорил я Сорокину.- Мне надо подготовить почву, заручиться поддержкой хотя бы в Комитете.
– Неужели Карелин и Свиридов не поддержат? Тут же явное преступление. И какое? Миллионами пахнет.
– Вот потому, что тут пахнет миллионами, мы и не будем торопиться.
Ребята умолкали. Я никому не говорил о своих добрых, почти товарищеских отношениях со Свиридовым,- впрочем, в этом и сам сомневался,- но они каким-то образом знали или догадывались о расположении ко мне председателя. И мне во всем доверялись. Ждали моих действий, но поторапливали. У меня же были свои расчеты.
Сорокин все больше ко мне прикипал, я тоже относился к нему с большим доверием. Нас многое объединяло, мы близки были по духу творчества: он с стихах гневно обличал расплодившихся в больших количествах хулителей всего русского, нашего родного, национального. Его стихи «Упрек смерду» многие знали наизусть. В них содержался довольно прозрачный намек на всем известного маститого поэта, бывшего в то время редактором «Нового мира», в котором все больше печаталось нападок на нашу историю, на Россию и русский народ. Редактор по-черному пил, а всеми делами в журнале заправлял серенький, ничего не сделавший в литературе Кондратович. Сорокин бросал в адрес отступника гневные строки:
Сорокин был в моде, оспаривал главенство в поэзии. Я всюду хвалил его стихи и где только можно читал их. Шевцов, Фирсов и Кобзев глубокомысленно молчали. Чувствовалось, они не разделяли моих восторгов.
Я же звонил в издательства, журналы, просил поддержать талантливого поэта из рабочих. Хлопотал о красивых обложках, тиражах. И делал это с искренним убеждением, что из него вырабатывается превосходный поэт – надежда нашей литературы.
И он в то время, как мне казалось, был на высшей точке своего подъема. На книгах, которые он мне дарил, писал слова, звучавшие, как выстрел: «Дорогому Ивану Дроздову – на огненное творчество и вечный бой».
Печатался в журналах, каждый год выпускал книги. У него появились деньги, он стал красиво одеваться, на руке заблестел массивный золотой перстень. С моей помощью купил у нас в Семхозе, через два дома от меня, большую двухэтажную дачу.
До «Современника» Сорокин жил неустроенно, в маленькой квартирке под Москвой, в Быково. Ирина, его жена, инженер по образованию, из немцев Поволжья, не работала. Они воспитывали двух сыновей. Его зарплаты и редких случайных гонораров едва хватало на еду. Одежда у ребят, да и у него самого, была ветхая. А между тем Сорокин изрядно выпивал, любил посидеть в ресторане. Положение главы поэтического раздела в журнале «Молодая гвардия», где он работал до «Современника», обеспечивало ему почти постоянную и шумную толпу собутыльников.
Поэты пьют больше прозаиков. Очевидно, это идет у них от взрывного характера чувств и экспансивности натур.
У себя в издательстве мы завели правило: с авторами не пить!
И большинство сотрудников, в особенности Панкратов, Целищев, такое правило выдерживали строго, каждый из них имел хорошую семью, был примерным мужем и отцом. Нельзя было сказать этого о Сорокине, и это меня тревожило.
Поселив Валентина в Семхозе, я перезнакомил его со своими друзьям.
Принимали его с прохладцей, хотя, впрочем, помнили о его положении в литературном, издательском мире. Я потом у Шевцова спрашивал:
– Чем тебе не пришелся Сорокин? Он же талантливый поэт!
– Талантишко у него невелик, а как человек он просто неприятный.
– Да почему? Ну что ты о нем знаешь?
– Ненадежен он. И корчит из себя грамотея. Первый раз в дом пришел, а заводит ученые разговоры, знатока истории изображает. Не люблю таких!
Кобзев и Фирсов и вообще отказывали ему даже в малых поэтических способностях. Говорили: стихи у него слабы и темы своей нет. Пытается о рабочих писать, об Урале, но, видимо, забыл, что у нас есть Борис Ручьев – вот он певец рабочих и Урала. Людмила Татьяничева тоже хорошо пишет об этом.
– Но пусть будет еще один певец рабочих и Урала.
– Пусть. Но идущий следом должен писать лучше, сильнее – иначе он не нужен. Таковы законы искусства. Сорокин же лишь слабо повторяет впереди идущих,- он, правда, пыжится сказать сильно и красиво и кое-где у него получается,- порой выпустит руладу звонкую, но в целом… слабак.
– Он молодой,- защищал я друга,- еще успеет, еще напишет прекрасные стихи, поэмы…
– Нет! – заявлял Игорь Кобзев.- Сорокин ранний писал лучше, у него я находил больше чувств, своего, непосредственного восприятия мира; сейчас в его стихах все больше дидактики, нравоучений, появились претензии и самолюбование,- а это уже для поэта закат; он раньше шел в гору, а теперь – под гору,- и покатился быстро.
Кобзев и Фирсов ревниво следили за работой ведущих современных поэтов. Их суждения были остроумны, метки, глубоки. Я знал это и любил их слушать. Дружил с Владимиром Котовым, Алексеем Марковым, Борисом Ручьевым… Общение с этим созвездием русских поэтов уточняло мое понимание современного литературного процесса и, хотя сам читал книги ведущих поэтов, имел свое собственное суждение, я знал, что поэзию верно и тонко чувствовать может только поэт – человек, который всю жизнь ищет самые сильные, самые совершенные формы выражения своих чувств и мыслей.
Меня огорчало, что ведущие поэты, мои друзья, хотя и не говорят открыто, но явно не проявляют склонности числить Сорокина в своих рядах.
Я продолжал в него верить и ждал, что вот-вот он напишет поэму, которая вознесет его имя над всеми поэтами. Но проходило время, а такой поэмы и таких стихов мой молодой друг не писал. Между тем Сорокину было уже около сорока лет – возраст, когда подлинные поэтические таланты вполне раскрывались.