поощренный товарищами, продолжает:
– Нам, может, и не нужно другого директора.- И ко мне: – Позвони председателю,- не надо отпускать его.- Потом принимается хвалить его жену: – Вера Георгиевна у него – чудо-женщина; красивая, обед приготовила. Хотел уйти – не отпустили, за стол зовут. А за столом я снова за свое. Теперь уже к ней, к хозяйке, обращаюсь. Мы, говорю, любим Юрия Львовича, мужик он отличный – издатель смелый, критик, знаток Есенина, а к тому же экономист толковый. Вот как дела наши развернул! А только художников к порядку призвать не желает. Знаем ведь, и полушки от них не имеет, а держит. И что ему за охота с таким жуликоватым людом знаться?
– Ну, а он? Что он-то говорит? – спрашивает Володя Дробышев, который и сам не однажды бывал на квартире директора и считал, что если бы не его проеврейский душок, работать с ним можно.
– Он-то? Сидит и слушает. И улыбается. Я, между прочим, заметил, что дома он меньше башкой трясет. Мирный какой-то. Точно поп – благостный. Или валерьянки напился, или врач Баженов сеанс с ним провел.
Сорокин замолкает, но тут же продолжает рассказ.
– Во время обеда сын их пришел – большой такой и будто бы рыжий. Кандидат медицинских наук, заведует какой-то стоматологической клиникой. С ходу стал меня поддерживать: «Ты прав, Валентин, папан до евреев охоч. И что в них находит – не знаю. Я так всех в поликлинике извел, взашей повытолкал, чтобы воду не мутили. Не люблю их – и все!»
Сорокин говорил серьезно, с каким-то внутренним радостным подъемом. Ребята не перебивали, но по выражению лиц можно было судить об их недоумении. В самом деле: как понимать Прокушева? И жена, и сын – русские, да вроде бы еще евреев не жалуют. И сам будто русский, но каждый знает, кому он служит.
Уж на что Сорокин с ним суров, несговорчив, а он его словно дорогого гостя принимает! Сложна природа человеческая,- попробуй, пойми до конца…
Я в те дни в отдел оформления к художникам заходил. Вагина не было, и художник один уволился. Русский парень там сидел. Скромный такой, услужливый. В день моего рождения мой портрет нарисовал – по памяти. Да так здорово – удивился я таланту такому.
Художник встречает меня с улыбкой: дескать, хорошо, что заходите к нам. Я спрашиваю:
– Где Вагин? Почему на работу не ходит?
Молчит. Пожимает плечами. В глаза мне не смотрит.
– Как дела идут? Задержки не может быть с вашей стороны?
– Нет, мы заказы распространяем с большим опережением – заранее. У нас на полгода вперед все готово.
– Ну, хорошо. Если опасность появится, ко мне приходите. Мы меры примем. Не можем допустить такого, чтобы из-за художников задержка случилась.
Захожу к Дрожжеву.
– Боюсь, как бы не пришлось резать гонорар писателям, рецензентам, консультантам.
Евгений Михайлович почти напрямую спрашивает, что собираемся делать с художниками? Я говорю, что художников директор вывел из подчинения главной редакции, и сделал это напрасно. По имеющимся у меня документам, Вагин будто бы сильно завышает гонорары художникам,- очевидно, я передам бумаги в органы прокуратуры.
Вижу, как темнеют глаза заместителя директора. Губы его подрагивают. Он говорит:
– Не советовал бы вам делать это.
– Почему? – наивно задаю вопрос.
Дрожжев жмется, воротит голову в сторону – объяснять свой совет не решается.
– Почему же, Евгений Михайлович? Вы были директором типографии – разве подобные нарушения сходят с рук?
– Да, Иван Владимирович, сходят. Еще как сходят. Бросьте вы это грязное дело. Не суйтесь в воду, не зная броду.
– Ну уж извините, Евгений Михайлович. Вы что-то заговорили загадками. Я не собираюсь покрывать преступников. Не в моих это правилах.
И выхожу из кабинета.
Я так определенно, напористо говорил с Дрожжевым умышленно. Пусть знают, что от художников я не отступлюсь. Да и для себя я окончательно решил передать дела в прокуратуру. Вот только с директором еще раз об этом поговорю. Хорошо, если бы мы с ним вместе стали наводить порядок, тогда бы не столь драматичным был процесс оздоровления обстановки. Однако мало было надежд на союз с Прокушевым.
Через несколько дней после моего объяснения с Дрожжевым я зашел в Комитет к Карелину. Почти уверен был, что мудрый ПАК уже наслышан о последнем моем прессинге и сейчас мне будет выдана очередная порция нравоучений.
Петр Александрович принял меня по-свойски, как старый товарищ. Вспомнил молодые известинские годы.
– Не знаю, как вы, а я скучаю по газете. Колготная жизнь собственного корреспондента, а скучать не приходилось. Я ведь еще до войны собкорил, не было тогда у нас ни машины, ни дачи государственной, ни приемной, а все равно – лихо жили. Бывало, размотаешь клубок жулья, да как шарахнешь статьей или фельетоном! Земля гудит!
Не было такого, чтобы он газету вспоминал, а тут… разговорился.
– Я – нет, не скучаю,- ответил я,- мне и в издательстве скучать не дают. Прокушев у нас, как вы знаете, хворал, а теперь в бегах, пропадает где-то. И Вагин исчез. Боюсь, как бы в потоке нашем сбой не случился. В газете мы рядовыми были, выйдет-не выйдет – голова не болела. А тут книга – и тоже каждый день выходит. Приду однажды на работу, а тут сюрприз: типографии деньги не перечислили, касса пуста или гонорарный фонд на мели. Страшновато как-то. Тут у вас заявление директора лежит, уж решали бы скорее.
Петр Александрович загадочно улыбнулся, качнул головой.
– А ты серьезно это – поверил директору? Ну, в то, что он уходить собрался?
– А как же! Заявление подал.
И снова Карелин улыбался, отводил взгляд в сторону, смотрел в окно. Сказал вдруг:
– Такие мы – русские, верим человеку. Что бы он ни сделал – верим. Потому как сами-то лисьих ходов не знаем. Коварства в других не видим.- Помолчал с минуту. Собрал бумаги на столе, подвинул их на угол. Заговорил в раздумье и с видимым сожалением: – Прокушев никуда не уйдет, не ждите от него такого подарка. Его, как Анчишкина, можно только прогнать, но сил, способных вытолкнуть его из кресла, нет. Обвинения в прогуле ему не предъявишь. И дело у него, благодаря вам, налажено четко. Единственное из центральных издательств, где книги выпускаются серьезные, интересные – на полках магазинов не лежат. Раньше среди издателей Еселев Николай Хрисанфович, директор «Московского рабочего», славился, теперь авторитет Прокушева до небес поднялся. И ты хочешь…
Карелин посмотрел на меня снисходительно, с сочувствием и, как мне кажется, дружески.
– Так заявление же подал! – не унимался я.- Теперь уже больше для того, чтобы побудить старшего товарища к дальнейшим откровениям. И Карелин, плотно сжав губы, сдвинув брови к переносице, проговорил:
– Скоро его уговаривать начнут – в Союзе писателей и в ЦК. Он ломаться станет, а его будут упрашивать. Потом он заберет заявление и явится к вам на белом коне. Вот видите, мол,