— За январь, — заметил адъютант, смотря на календарь.
— За декабрь, — сердито повторил полковник, — Прикажите, пусть с обеда будут натоплены бани. Из гарнизона будет мыться только один батальон, идущий на фронт. От семи часов пускать туда пленных. Выдайте им белья, сколько нужно, ведь у нас его достаточно?
— Так точно, ваше высокоблагородие. — И адъютант щёлкнул шпорами.
Чтобы пленные не пришли в баню поздно, их разбудили и выгнали во двор в половине пятого. До шести часов они бегали, топали ногами на трескучем морозе перед канцелярией, а затем фельдфебель пришёл выдавать им мыло, которое два солдата, работая ножами, разрезали всю ночь. Вместо четверти каждый получил небольшой кусочек мягкого, жидкого мыла, и затем солдаты повели пленных побарачно в баню, за две версты от города. По дороге их догнал нарочный, принёсший дополнительный приказ полковника, чтобы пленным была дана возможность постираться и чтобы их мундиры, прежде чем они вымоются, были продезинфицированы.
Но в банях были уже русские солдаты, и пленные вынуждены были снова топтаться на одном месте, чтобы согреться. В баню их пустили только два часа спустя.
— Скорее раздевайтесь — воды мало! — приказал им взводный, дежуривший в бане.
Он хлестал их ремнём по спинам, чтобы они поторопились; они раздевались на лестнице, затем их гнали в дверь, из которой валил пар. Едва успевали они налить там воды в шайки, как другой взводный опять их понукал и ремнём гнал в другие двери, так что они еле-еле ухитрялись сполоснуть себя водой.
Когда полковник сидел за обедом, адъютант передал ему по телефону, что весь лагерь пленных уже вымылся, и барон фон Клаген мог сказать своей молодой жене, красивой, дородной, высокой венке:
— Дорогая, если тебе нужен портной, иди сегодня в лагерь и выбери. Гавриил Михайлович тебя проводит. Люди там сегодня чистые, их можно не бояться.
И баронесса фон Клаген в ответ на это сложила губки бантиком:
— Мерси, как ты заботлив, но ведь это мне ещё не так спешно, я подожду, пока ты сможешь выйти со мной. Ведь мы должны поехать туда с делегацией Красного креста? Ах, как бы я хотела знать, не будет ли среди делегации кто из моих знакомых дам. Вот если бы там была баронесса Гюнт!
Воспоминания об этой подруге, с которой она была в пансионе, где они поверяли друг другу тайны о том, что никакой лейтенант не может так обнимать, как старый священник, к которому они ходили исповедоваться, — воспоминания эти так взволновали её, что она захлопала в ладоши и подошла поцеловать мужа, сожалея, что он не обладает талантами того духовного отца.
Когда пленные входили в ограду бараков, у одного из них, куда направлялись доктор и офицеры, столпилась группа русских солдат.
Со вчерашнего вечера в пустой барак снесли всех инвалидов и оставили их — слепых, безногих и безруких — без всякого внимания, без услуг, без пищи. Те договорились между собою и, помогая друг другу, расположились на верхних нарах. Но один из них, безногий и безрукий, упал вниз, лицом в грязь, и в ней задохся.
Марек со Швейком протолкались к самому бараку. Руки и лица изуродованных были черны от множества облепивших их голодных блох, которые набросились на них со всего помещения; над умершим наклонился русский доктор, растерянно всовывал градусник в пустой рукав и бормотал что-то о том, что градусник показывает плохо. Потом он снял шапку и печально произнёс:
— Кажется, он ещё не мёртв. Нет сомнения в том, что искусственное дыхание его спасло бы. Но как я ему сделаю искусственное дыхание, раз у него нет рук?!
А бравый солдат Швейк посмотрел на доктора, на мёртвого и сказал, обращаясь к последнему:
— Ну вот, это тебе наказание за то, что ты разрешил себе отрезать обе руки. Теперь умирай без врачебной помощи и без искусственного дыхания. Что же, разве тебя, глупца, в школе не учили, что сбережённые вещи всегда пригодятся?
— Молчать! — закричал на него доктор, а солдат выгнал Швейка и Марека вон.
Доктор ещё с минуту постоял, а затем посмотрел на офицеров и с горечью сказал:
— На будущей мирной конференции необходимо сделать предложение об усовершенствовании гранат так, чтобы они отрывали руки только до локтей. Наука не может допустить, чтобы люди умирали в таком вот положении.
В другом бараке пискун заявил, что этот инвалид удушил себя нарочно, и что он поступил правильно, единственно правильно, как должен в этой ужасной войне сделать каждый.
Дни, один за другим, серо и однообразно проходили в бараках. Люди жили, почти не зная друг друга. Целый день ловили насекомых, рассказывали фронтовые случаи, обсуждали военное положение по телеграммам, которые ежедневно приносил в лагерь мальчик.
И только хорошие рассказчики или шутники становились всем известны. Одни специально ходили слушать сказки, а другие собирались вокруг пискуна, шипевшего, подобно бомбе, готовой вот-вот разорваться.
Швейк стал популярен своими разговорами и быстро освоился с новым положением. Горжин ходил в лавку, одевался в штатское платье и бегал в рестораны удивлять русских коллег знаниями и ловкостью, а возвращался с ворохом булок, колбасы, махорки, чаю и тем пополнял свой бюджет.
Марек, задавленный однообразием и грязью, страдал и раздумывал. Целый день он проводил в обществе пискуна. Пискун никогда не говорил, как его имя, откуда он, но видно было, что он человек, видавший виды и побывавший во многих странах. Иногда он бросал свой вечно шутовской тон, и тогда видно было его глубокое отчаяние.
Марека начинал мучить ревматизм. Ноги болели, в руках кололо и, когда он пожаловался на это пискуну, тот сказал:
— Меня тоже колет. Утром поедем в амбулаторию.
Три доктора, один русский и два австрийца, осматривали их, осторожно дотрагиваясь кончиками пальцев до грязных распухших колен и икр. Затем им предложили:
— Идите туда, там вас фельдшер намажет, и болезнь пройдёт.
На скамейке сидел человек, очевидно, исполнявший приказания докторов. В одной руке у него была бутылка с глицерином, в другой кусок грязной ваты.
Этой ватой он смазывал все. У кого были обмёрзшие ноги — он мазал глицерином. Те, кто обращался за советом помочь против головных болей, уходил от него с капающим с волос за воротник глицерином. При болезнях зубов он проводил ватой по лицу, при катаре желудка он натирал глицерином пупок, а больному воспалением среднего уха он натирал глицерином ушные раковины. В сифилитические язвы он тоже втирал глицерин, как священник, делавший последнее помазание. Он делал что мог. Перед ним стояла очередь пациентов, отправленных к нему докторами, возле которых потел, расспрашивая и записывая, писарь:
— В каком году родился? Женат или холост? Отчего умерли родители, не знаешь? Сколько умерло сестёр и братьев и почему? Были ли здоровы до самой смерти?
И когда все показания, необходимые для отсылки в Красный крест, бывали сняты и можно было заключить, как часто ревматизм появляется у солдат, у которых тридцать лет тому назад умерла двухлетняя сестра, и в какой причинной связи находится это с настоящей болезнью, он передавал их жрецам науки, а те, убедившись, что человек, который показывает им грязные ноги или искусанное вшами, красное, в сыпи, брюхо, что-то собой представляет, посылали его к фельдшеру Пантелеймону Тимофеевичу, чтобы он натёр их универсальным глицерином из своей чудесной бутылки.
Благодаря международной связи врачей, наука приобрела немало хорошего, так как в это время можно было обменяться разными системами терапии. Военные врачи в Австрии лечили все внутренние болезни аспирином и хинином, и, напротив, их коллеги в России считали наилучшим средством лекарства для наружного употребления, например глицерин.
Когда они вернулись в барак, пискун заявил, что чем человек ученее, тем он больший преступник и мерзавец, Марек показывал, что у него глицерин течёт из брюк в сапоги, а Швейк подошёл, намазал им себе ладонь и с чувством сказал:
— Ну да, скоро ведь приедет графиня, и они хотят, чтобы у нас был чистый, белый цвет лица. Ревматизма она не понимает, но будет смотреть, как мы выглядим, и все зависит от хорошего впечатления