непролазным кочкам. Крис глянул назад, глаза его радостно сверкнули.
— Нам посылка, — спокойно сказал он.
Я поверила бы ему, лишь увидев доказательство. Оно было налицо — белый парусиновый мешок у веранды, чуть не угодивший в лужу грязи.
Масштабы посылки определились не сразу. Не снимая поклажи, я добрела до мешка, лежавшего на косе восточнее палатки, и заволокла его внутрь. Крис прочесал косу и нашел еще три мешка.
На одном из мешков, белом, была надпись черным карандашом: «Вскройте сперва этот. Прочтите записку и телеграмму. Самолет будет ждать».
Мы невольно взглянули в пустое небо. Разумеется, это было бессмысленно.
Как потом определил Крис, мешки лежали здесь уже дня три— четыре.
Мы сбросили с плеч поклажу. Радость постепенно нарастающим приливом вливалась в мою усталость. Еще только этой ночью, проведенной в горах, я была раздражительна и не могла спать от голода. А тащась по последней гряде перед лагерем, усталая как собака, я мрачно размышляла о том, чем мы будем заедать за ужином мясные консервы, банка которых была оставлена в палатке.
А теперь… Чего только не было у нас теперь! Консервированные помидоры, консервированная кукуруза, суповой концентрат — все оказалось в посылке! Увы, не было лишь протеина. Зато апельсины! Целых четыре дюжины.
Половина расплющилась при падении, так что можно было сразу на них навалиться. И еще четыре фунта сливочного масла в картонной упаковке. Песцы его не тронули. Да и какой песец в здравом уме прельстится затхлым жиром в картонной коробке, когда вся тундра полна гнезд с пушистенькими птенчиками!
Погода, к счастью, была пасмурной и прохладной.
Прилетом самолета, а значит, и посылкой мы были обязаны телеграмме, теперь уже потерявшей для нас всякий смысл. Но каким образом, удивилась я, мы могли на нее ответить? Мы узнали это впоследствии. Пилот пишет и сбрасывает записку, привязав ее к рулону туалетной бумаги, которая разворачивается и отмечает место падения. В записке вопрос, на который надо ответить «да» или «нет» с помощью условных сигналов.
Белый мешок был набит почтой. Мужественно стиснув зубы, что лишь обострило щекотку предстоящего удовольствия, мы принялись за прозу жизни: натаскали воды из ручья, который теперь тек в своем русле, приготовили ужин, поели, согрели воды, искупались и только после этого, чистые, нежась в роскошной постели и упиваясь собственным самообладанием, прочли письма. Вернее, лишь половину из них.
Вторую половину мы приберегли на завтра. Крис решил устроить день отдыха: мы проведем его, бездельничая и наслаждаясь присланными нам дарами.
Крисов план полетел вверх тормашками. Наутро стало ясно, что мы оказались на пути великой миграции. Это была миграция оленей-самцов.
Животные, которых мы видели в горах, были лишь ее предвестниками.
Олени шли не всплошную, а волнами, от нескольких голов до ста или около того в каждой. Волны возникали на низком, бескрайнем восточном горизонте, прокатывались мимо нас и уходили на запад. Как заметил Крис, на горизонте они казались вереницей каменных пирамид.
В промежутках между волнами создавалось необычайное впечатление, характерное для всякой первобытно— нетронутой местности, где нет ни прошлого, ни будущего, а только то, что у вас перед глазами, — впечатление мертвизны.
Местность казалась мертвой, запустевшей, совершенно покинутой. У меня дрогнуло сердце, когда Крис взял кинокамеру и отправился на восток искать скалу, с которой можно было бы снимать поверх марева. Ведь даже снег в распадке между скалами из-за дрожания воздуха казался стремительно мчащимся потоком. Мне представилась тонкая ниточка — его след в тундре и безбрежная, пустая необъятность. Неужели он надеется найти карибу?
Но вот я снова подняла голову — на восточном горизонте опять рябит, идет очередная волна. И все время чудится: какая— то из них должна быть последней.
Крис вернулся с семьюстами футами отснятой пленки. Ужинать он не стал, хотя на ужин было нечто такое, чего уже нельзя будет приготовить в горах, — коричневая фасоль; для ее варки на большой высоте потребовалось бы слишком много горючего, а ведь его придется тащить на собственном горбу. Сидя на ящике в дверях веранды, он смотрел в тундру сквозь горный проход на юге.
Живые волны вздымались и там.
— Есть мне еще не раз придется, — весело сказал он. — А вот это замечательно! — И серьезно добавил: — Нет, это в самом деле замечательно — сидеть здесь, в самой гуще грандиозной миграции.
Мимо нас быстрой «рысью миграции» прошла волна самцов.
— Какой шаг! — продолжал Крис. — Куда-то идут. Чук! Чук! Чук! Поди угонись за ними.
И вправду, копыта животных подчас взлетали к самой морде, и все же они не спешили. Просто такой уж у них шаг. Теперь стало понятно то, чему мы удивлялись в мае, когда проходили самки. Изможденные, беременные, измученные движением по рыхлому снегу, они неизменно стремились прибавить шагу, как только их копыта встречали твердый наст. Можно было отчетливо видеть, как это стремление нарастает в них, переводит их на рысь — знакомую нам теперь рысь миграции.
Тогда это озадачивало нас. Ведь в Штатах все известные нам животные пускались рысью или бегом лишь под воздействием какого-либо специфического стимула, будь то страх, половой инстинкт, желание порезвиться или просто пробежаться под гору. Но олени явно не получали никакого стимула извне. Бич, гнавший их вперед, был у них внутри — результат многовекового приспособления к условиям тундры. Передвигаться быстро, подкрепляясь чем придется на ходу, — таков их обычай.
Вот и сейчас самцы кормились, то задерживаясь на мгновенье на месте, то перегоняя один другого. Общая для всех оленей черта брать корм выборочно проступала у них особенно ясно. Им несвойственно объедать дочиста какое-либо одно место, лишь мимолетные щипки то тут, то там в океане тундры, , покрытой кормом.
У них есть и еще один поразительный обычай, характерный маневр: при движении плотной волной те, что идут сзади, внезапно вырываются вперед и становятся ведущими. Таким образом все по очереди лакомятся «отборными кусками»!
Путешествуя с эскимосами, разводящими домашних оленей, мы были свидетелями и совершенно противоположных оленьих привычек. Домашние олени, пригнув головы к земле, прилежно подбирали корм, лишь мало— помалу продвигаясь вперед. Если их не погонять, они, вероятно, начисто объедали бы зелень на одном месте.
Лучшие оленеводы — лопари утверждают, что домашних оленей следует перегонять по кругу с пастбища на пастбище. После прохождения стада покров лишайников восстанавливается самое малое за три— четыре года, в среднем же за десять лет. Лишайники растут медленно и прибавляют лишь по одной шестнадцатой дюйма в год.
У диких северных оленей карибу пастухов нет. А может быть, есть? Разве таким уж беспричинным было смятение этих непонятных нам душ, охвативший их порыв? Ведь копытные только тогда собираются в огромные стада, когда их что-то гонит.
Олени, проходившие перед нами, были частью одного из последних, сохранившихся поныне больших стад Аляски. Об остальных позаботились ружья, огонь и доброта. История карибу — это история их уничтожения.
Когда белые пришли на Аляску, здесь насчитывалось один или два миллиона оленей. Для каждого дикого животного существует критическое время года зима. Но в те времена олени прекрасно переносили зиму; их поголовье из года в год росло, так как они располагали превосходными зимними пастбищами необъятными просторами еловой тайги, выстланной лишайником, их излюбленным зимним кормом. Когда олень разгребал копытом снег, лишь один удар из десяти не приносил ему питательного клочка лишайника. (Я уже упоминала, что название «карибу» означает по-алгонкински «разгребатель».)
Белые уничтожали карибу тремя способами. Во-первых, резней, самой обыкновенной резней, какую учиняет человек, встречаясь с новым диким животным. Убивали и белые, и эскимосы, обзаведшиеся оружием белого человека.