равно, что орать…
— Ты уверен, что Полоз хотел… использовать именно тебя? Для… этого дела…
— А зачем же он меня испытывал на железном полу? Чтобы показать своим сообщникам: видите, маленькие корчатся, а этому хоть бы хны. Значит, не настоящий, а зомби. И ничего, мол, нам не будет, если даже потом кто-то возмутится. Мы, мол, искусственного гробанули, куклу для спектакля…
— Петька, ты опять об этом!
— Ну всё, всё…
И правда, потом уже мы не говорили ни о Полозе, ни о «Черных пароходах».
Два дня спокойно прожили под крылышком Эдды Андриановны. Гуляли по городу, обходя шумный центр и отыскивая все больше старых, знакомых уголков. Навещали отца Венедикта и Сивку. Оказалось, что к ним уже перебрался Гошка Заяц. Тоже выглядел теперь благополучным мальчиком, но Сивкиной уверенности не обрел. Смотрел на всех робкими преданными глазами и говорил шепотом.
Кстати, отец Венедикт с ребятами покинул кладбищенский дом. Ему спешно вернули все должности, и он перебрался в прежнюю казенную квартиру при духовном училище. Он аккуратно подстриг бороду и ходил в новой шелковой рясе.
Сивка и Зайчонок иногда гуляли вместе с нами. Сивка заметно льнул к Петьке. Тот обращался с ним с нарочитой сердитостью, но Сивку это не пугало.
По вечерам Петька разглядывал и вертел всякие старинные приборы в нашей комнате: медный шар с гравированными созвездиями и готическими буквами названий, астрономическую сферу, какую-то сложную штуку с латунными дисками и часовым механизмом.
— Сломаешь что-нибудь, — ворчал я.
— Не-а…
Отыскался у Эдды Андриановны и патефон — почти такой же, как наш. И пластинки. Петька часто слушал их, но мне кажется, что без прежнего интереса, рассеянно.
На третий день Петька сказал, что хочет побывать на Пристанях. Я, конечно, всполошился:
— Зачем?
Он вскинул удивленные глаза:
— Непонятно разве? Соскучился… Там же ребята наши. И вообще…
— Пошли тогда вместе.
Он зыркнул недовольно так, отчужденно:
— Тебе-то там что?
— Мне-то там ничего. Но буду опять изводиться: где ты, что с тобой?
— Ничего со мной не случится.
— А если опять облава?
— Теперь-то? После такого шума из-за «Розалины»!
— Слушай, а разве не все ребята ушли с Пристаней на «Розалину»? Ведь было же приглашение: приходите добровольно, не упустите ваше счастье…
Петька фыркнул. Я сказал угрюмо:
— Ну да. Вольная бродячая жизнь лучше всякого комфорта. Сам себе хозяин, учиться не надо…
— Не в этом дело.
— А в чем?
— Не верят потому что…
— Вот ты возьми и объясни им…
— Как же я объясню, если ты меня не пускаешь?
«Не пускаешь»! Я чувствовал: если не пустить, он уйдет без разрешения. Опять он сделался колючий и словно загородился глухой дверцей.
Чтобы смягчить спор, я спросил небрежно:
— А правду отец Венедикт говорил, что у вас там целая организация?
Петька оттопырил губу:
— Какая организация… Была бы она, могли бы тогда чего-нибудь добиться. А то ведь на «Розалине» никто пикнуть не смел… Ну что могут сделать пацаны против полиции и правительства с пушками? — это он так по-взрослому выдал, устало. Горько.
— А… что бы вы хотели сделать?
— В том-то и дело, что никто ничего не хотел. И не хочет. Об одном только договорились: никогда не ссориться, маленьких не обижать и не приставать ни к каким ребятам… Это для того, чтобы выжить. Иначе нас давно бы изничтожили, без такой вот… связки…
— Ну… иди, раз такая «связка». Только не гуляй там допоздна.
Он обрадовался:
— В семь часов вечера — как штык!
И правда вернулся точно. Однако это утешения мне не принесло. Я принюхался.
— Дитя мое! Что за подозрительный запах от тебя исходит?
— Куртка дымом пропиталась, у костра сидели.
— А пасть твоя пропиталась табаком… Нет, ты не отворачивайся!
Петька не стал отпираться:
— Я маленько. Это такой… обычай. Вроде как трубка мира, символически.
— А если я тебе сейчас надаю по шее? И не символически, а всерьез!
Он дурашливо надул губы:
— Я больше не буду…
— Не ломайся!
— Ну, я правда не буду. Честное слово.
— Конечно, не будешь! Потому что ни на какие Пристаня больше ни ногой!
Петька не стал спорить. Завел патефон и поставил пластинку с песней «Я на подвиг тебя провожала…». Это из давнего-давнего фильма «Остров сокровищ». Намек какой-то, что ли?
Весь вечер Петька молчал, а утром объявил, что опять собирается на Пристаня. Причем на этот раз вместе с Кысом. По этому четвероногому там, видите ли, соскучилась маленькая Дайка.
Я, разумеется, на дыбы:
— Никаких Пристаней, никаких Даек!
— Ну, Пит…
— Я сказал!
Тогда он ощетинился, как никогда раньше. Скинул с плеча куртку, расставил ноги, сощурил мокрые глаза:
— А какое ты имеешь право запрещать?!
— Выходит, не имею? Ну… тогда иди к… этой шпане! Хоть на всю жизнь!
Петька зазвеневшим голосом крикнул:
— А что ты знаешь про них?! Ты же… ничего! А я там целое лето жил! Что ты знаешь про Китайца? Шпана, да? А он меня все это время поил-кормил! Как своего! А ребята? Я бы без них подох! Что ты знаешь про Витьку Чижа или Скрипача?! Они для меня свежую малину воровали на рынке, когда я от кашля помирал! Или, думаешь, они глупые? Да они, может, не меньше тебя разбираются во всяком таком… и в многомерных пространствах, и в бессмертии души!.. И ни про кого не говорят, что шпана…
Он был прав. Ничего я толком не знал ни о жизни его на Пристанях, ни о друзьях его там. А ведь с ними он прожил, пожалуй, не меньше, чем со мной…
И я наконец увидел, что он — не мой Петька. Незнакомый. Даже внешне уже не тот, не прежний. Выросший, тощий, угловатый. Клочковато-заросший, с длинной напрягшейся шеей. С непримиримым взглядом. И ощущение новой потери вмиг опустошило меня. Я сказал с тоскливым равнодушием:
— Да иди ты куда хочешь… Он сразу обмяк:
— Пит, я в семь вернусь…
— Можешь хоть совсем не возвращаться… — Это я будто в яму шагнул. Удержаться не смог.