как суровое испытание людям за их грехи и неверие, как справедливая «ара за приверженность к бунтам.

Естественно, что в эту зыбкую пору отец и слышать не хотел о музыке. Единственно, чего он требовал, сжав кулаки и тихо, сквозь зубы цедя слова, – хороших отметок, прилежания, повиновения. Пока существует государство, – а оно стоит, несмотря на все превратности и неудачи войны, – будут существовать и слуги его. Значит, надо думать только о том, чтобы скорее занять свое место среди них…

Впрочем, ни долгие рацеи, ни глубокомысленные тирады отца не влияли на сына. Он молча слушал, не перечил, согласно кивал головой (не потому, что лицемерил или кривил душой, а в силу мягкости характера и нелюбви к спорам) и торопился вернуться в конвикт.

Хотя конвикт продолжал оставаться ненавистной тюрьмой, он все же был лучше отчего дома. В конвикте как-никак можно было заниматься творчеством и не надо было выслушивать отцовских поучений. А в последнее время здесь вообще увлечение Шуберта музыкой стали поощрять.

Дирижер ученического оркестра Вацлав Ружичка разглядел в нескладном увальне, молчаливом и застенчиво краснеющем, недюжинное дарование. Не просто талант, а нечто небывалое.

Придворный органист и альтист Бургтеатра Ружичка принадлежал к той редкой категории людей, которые, будучи одержимы страстью, живут только ею одной. Они не обращают внимания на превратности судьбы, на неудобства, лишения. Все свои мысли и поступки они подчиняют бескорыстному служению страсти, обуявшей их. Такой страстью для Ружички была музыка. Беззаветно влюбленный в нее, он приходил в восторг, встречая подобную любовь у других. Не мудрено, что, приметив Шуберта, Ружичка полюбил его. А узнав поближе, изумился ему. С таким он еще никогда не сталкивался в жизни. Для Вацлава Ружички, скромного музыканта, искусство было прежде всего трудом. Все, чем он обладал к своим пятидесяти годам, покоилось на труде – долгом, упорном, большею частью изнурительном. А этот мальчуган все постигал с непостижимой, устрашающей легкостью. И что самое поразительное, постоянно и неутомимо трудился. Ни на миг не ослабляя стараний и усилий.

Очень скоро Ружичка пересадил Шуберта со вторых скрипок на первые, а затем назначил своим заместителем.

Мальчик прекрасно дирижировал оркестром. Все воспитанники, даже великовозрастные, а их было немало в конвикте, беспрекословно подчинялись ему, тихому и невластному. Сила художественного обаяния Шуберта была настолько велика, что даже самые отчаянные сорвиголовы не смели ей противостоять.

Ружичка стал заниматься с Шубертом теорией музыки и основами композиции. Но очень скоро убедился, что ученик мало нуждается в услугах учителя.

– Мне нечему его учить, – с горечью и восхищением признался Ружичка. – Его уже обучил сам господь бог.

Но, придя к этому выводу, Ружичка не только не перестал печься о Шуберте, но, наоборот, удвоил свои заботы о нем. Всякий раз он по удобному и малоудобному поводу внушал конвиктскому начальству, что воспитанник Шуберт необычайно одарен, что непростительно и грешно проходить мимо этого, что необходимо специально заниматься с ним музыкой. И не ему, Ружичке, а более сведущему и знаменитому музыканту.

Не ограничившись этими разговорами и не ожидая, пока начальство, тяжелое на подъем, когда дело касается поощрения, а не наказания, что-либо соизволит предпринять, Ружичка сам обратился к такому человеку и добился того, что тот взял Шуберта под свое покровительство. Это был композитор Антонио Сальери, чтимый при дворе и чрезвычайно влиятельный в конвикте. Одного его слова оказалось достаточно, чтобы патер Ланг сделал исключение из строгого правила, запрещавшего воспитанникам покидать конвикт в будние дни. Сальери согласился давать уроки Шуберту, но занятия должны были происходить у него на дому.

Это была победа. Тем более важная, что благодаря ей развязался узел отношений с отцом. Они за последние два-три года складывались все хуже и хуже. Теперь уже не помогали ни отмалчивание, ни уход от разговоров, ни жалкие примирительные слова. Отец становился все нетерпимее. Он уже не рассуждал. Он требовал. Резко и категорически. Оставить музыку. Прекратить бесцельный перевод бумаги. Засесть за учебники. Учить, учить, учить. Математику, латынь, закон божий. Все прочее – вон из головы. Раз и навсегда.

Покориться отцу – значило умереть.

И Шуберт восстал. Против отца. Восстал во имя жизни.

Франц Теодор не привык отступать. Тем более что в столкновении с сыном он считал себя правым. Мальчишке в пятнадцать лет, желторотому и не ученному жизнью, не понять, что отец заботится о его же благе. Со временем он, конечно, прозреет и отличит добро от зла. Но тогда уже будет поздно. Упущенное неразумной юностью не наверстать мудрой зрелости. На то и старшие, чтобы не заблуждались младшие. Не помогают уговоры – значит нужны меры. Самые крутые и жестокие. Только они действенны, только они одни способны принести пользу.

И Франц Теодор прибегнул к ним. Он отказал сыну от дома. Запретил видеться с матерью, братьями, сестрой. Прежде мальчик хоть изредка, хоть на короткое время вырывался из холодной конвиктской тюрьмы в тепло отчего дома. В родную семью. К тем, кто его любил и кого любил он.

Теперь его лишили и этого. Запрет отца, твердого и неумолимого, явился непреложным законом для всех. Как ни молила Мария Элизабет долгими бессонными ночами пресвятую деву Марию, заступница ничем не помогла. Сын был рядом, и сына не было. Она убивалась, втихомолку плакала, громко и исступленно рыдала, когда муж уходил в школу, но перечить не могла. Не смела. Да и знала наперед, что споры и упрашивания, ни к чему хорошему не приведут. Только ухудшат и без того плохое.

Братья тоже ничего не могли сделать. Единственное, что они себе позволяли, – молчаливо, украдкой сочувствовать Францу. Слишком покорными воспитал их отец. Подневольные и безвольные, они даже в мыслях не допускали ослушания. К тому же братья целиком зависели от отца. Даже старший Игнац, хотя ему уже шел двадцать восьмой год, был полностью лишен самостоятельности и служил в школе помощником отца.

Шуберт остался один. Без родных. Без любимых. Отрезанный ломоть. Но как ни тяжело ему было, он не дал себя сломить. Когда встал выбор – семья или музыка, он пожертвовал семьей.

Беда редко ходит в одиночку. Вскоре его настигло еще более тяжкое горе. Умерла мать. Страдания последних лет подкосили ее, тиф окончательно доконал и свел в могилу.

Мария Элизабет Шуберт, жена школьного учителя Франца Теодора Шуберта, женщина, родившая на свет четырнадцать детей, отмучилась свои пятьдесят шесть лет на земле и перешла в тот мир, где нет мучений.

Лишь на кладбище в хмурый майский день ей суждено было вновь встретиться с сыном. И встреча эта ни радости, ни печали принести уже не смогла…

Горе ожесточает одних и мягчит других. Франца Теодора оно смягчило. Может быть, потому, что он где-то в глубине души, никому, даже себе, не признаваясь, терзался угрызениями совести. Последние годы и без того малорадостной жизни Марии Элизабет были отравлены тоской по сыну, отторгнутому отцом.

Известие, что талант Франца признан самим придворным капельмейстером Сальери, послужило поводом к примирению.

Франц Теодор снял свой запрет. Шуберт получил возможность вновь бывать в семье и беспрепятственно заниматься музыкой.

Из первой схватки с отцом сын вышел победителем.

Маэстро Сальери на музыкальном небосклоне Вены слыл звездой первой величины. Правда, свет этой звезды был отраженным. Звезда давно угасла, но холодное сияние ее все еще продолжало пробиваться к Земле.

В молодости он был учеником великого Глюка. И не только учеником, но и сподвижником. Близким и любимым. Автор многих опер, имевших в свое время шумный и звонкий успех, Антонио Сальери, следуя заветам своего гениального учителя, стремился привести на сцену музыкального театра высокую героическую драму.

Вы читаете Шуберт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату