Карл, отправившись в Вену, стал приходским учителем, старик с легким сердцем отпустил из дому и второго сына, Франца.
Девятнадцатилетним юношей прибыл Франц Теодор в столицу империи. После родного захолустья она ошеломила его. Даже нищие ее предместья с узкими улочками, стиснутыми серыми, унылыми домами, с глухими колодцами дворов, где даже в солнечные дни не хватает света, показались ему сущим раем.
И он решил: никаким силам не принудить его вернуться назад, в забытую богом и людьми деревушку. Умный, рассудительный, весь в отца, Франц Теодор довольно точно рассчитал – два свойства помогут ему прочно обосноваться в Вене: прилежание и повиновение.
Он прилежно учился. Читал, зубрил до отупения и боли в голове. Запоминал.
Он повиновался, слепо, беспрекословно. Старшему брату, у которого служил помощником; начальству, пусть даже самому мелкому; дворнику, стражнику, полицейскому комиссару; государю, всем слугам его.
И в конце концов добился самостоятельности – получил место учителя в предместье Лихтенталь, в квартале с заманчиво звучащим именем Химмельпфортгрунд, что по-русски означает – У врат рая.
Теперь это было, как никогда, кстати. Год назад в жизни Франца Теодора произошло событие, грозившее разрушить все, что создавалось с таким долготерпением и трудом.
Как ты ни осмотрителен, как ни рассчитываешь и вымеряешь каждый свой шаг, а в двадцать лет не мудрено оступиться. Особенно если вмешается природа. А она никогда не упустит своего.
В 1785 году Францу Теодору Шуберту пришлось жениться. А в том же 1785 году у него родился первенец – сын Игнац. Потому ему и пришлось жениться.
В таких случаях выгоды ожидать не приходится. Партия, разумеется, оказалась не лучшей. Мария Элизабет Фитц служила в людях – кухаркой. К тому же она была на семь лет старше мужа.
Мария Элизабет не принесла мужу денег. Откуда ей было их взять? Отец ее был слесарем, родословную ее составляли кузнецы, слесари, оружейники – мелкий рабочий люд, кое-как пробавлявшийся в жизни своим ремеслом и огородом.
Единственное, что Мария Элизабет получила в наследство от предков, – вошедшую в плоть и кровь привычку трудиться. Не глядя на часы и усталость.
Ранним утром, когда за окном еще сереет предрассветная мгла, она, никем не взбуженная, а лишь следуя зову внутреннего голоса, вскакивала с постели. Разом, рывком, не нежась после сна. И, наскоро помолившись богу, принималась за работу. А за полночь, когда все уже спали, ложилась в постель. Чтобы тут же заснуть и спать без снов до утра.
Оттого в доме, где каждый грош был на счету, все блестело. Тут не было и тени запущенности, неряшливости – столь частых спутников бедности. Медная утварь рдела, как новенькая, полы белели, будто их только что обстругали, сюртук мужа отливал синеватой чернотой, словно вороново крыло, и Франц Теодор, как ни старался, не мог найти на сюртуке ни единой пушинки.
И еще одну черту характера унаследовала Мария Элизабет от дедов и прадедов – ровную спокойность, столь свойственную людям труда. Ровная спокойность не покидала ее никогда и ни в чем: ни в работе, ни в отдыхе, ни в радости, ни в горести, ни в отношении к людям. Тихая и ласковая, она вносила в дом умиротворение и покой, столь необходимые семье, особенно той семье, где мало достатка и много детей.
Она была не только тиха, но и покорна. И это было хорошо. Во всяком случае, для нее. Франц Теодор не выносил строптивых. Сам безответно покорный вышестоящим, он требовал безответной покорности нижестоящих. Жену и детей он, по твердому своему разумению, относил именно к этому разряду людей.
Глава семьи является главой лишь тогда, когда он обладает твердой рукою. Семья – то же государство. Только в миниатюре. Чем тверже рука монарха, тем послушнее подданные. Верность – дочь послушания. А она одна – залог благоденствия.
Так считал Франц Теодор Шуберт. И жизнь подтверждала справедливость его суждений. По крайней мере жизнь его собственной семьи. Здесь он был полновластным и твердым владыкой. И здесь царили согласие и лад.
Но то, что происходило вне семьи, тревожило и огорчало Франца Теодора. Жизнь государства развивалась не так, как ему бы хотелось.
Либеральные реформы Иосифа II породили свободомыслие. Хотя император не только не мечтал о свободах, но страшился их. Однако что может дом поделать с грибком, угнездившимся в нем? Дав однажды приют грибку, он невольно становится жертвой его разрушительной силы.
Дерзкие речи, резкие, чуть ли не крамольные призывы все громче звучали в Вене, повергая суховато-сдержанного учителя приходской школы в негодование. Венские якобинцы (хотя, в сущности, эти прекраснодушные, не в меру велеречивые либералы нисколько не походили на своих революционных тезок из Парижа) внушали ему отвращение. Он недоумевал, почему власть одним ударом не расправится с ними. Правда, дальше робкого недоумения он не шел. Власть держал в своих руках император, осуждать же монарха Франц Теодор даже в самых сокровенных мыслях не смел.
Тем сильнее возликовал он, когда после смерти Иосифа II на престол взошел Леопольд II, а следом за ним – Франц П. И хотя именно Иосифу II и его реформам Франц Теодор был обязан всем, что имел, любимым императором его остался на всю жизнь Франц П.
Император Франц обладал той самой твердой рукой, которая так была по нутру Францу Теодору Шуберту. И эту твердую руку император все крепче сжимал в кулак.
Сам до смерти перепуганный французской революцией, он стремился смертями запугать свой народ. Палач Вены, прежде томившийся от нехватки работы, теперь не мог посетовать на безделье. Виселицы, выросшие на площадях столицы, не пустовали. На них вздергивали тех, кого считали якобинцами. Якобинцами же считали всех, кто был не согласен с Францем, отменившим либеральные реформы Иосифа.
В судах разыгрывалась кровавая комедия с неизменно трагической развязкой. Судебная мясорубка непринужденно и деловито перемалывала ворохи бумаг и человеческих судеб. Участь человека целиком зависела от доноса, лжесвидетельства, оговора, самооговора под пыткой. Мясники в шелковых мантиях, восседая в тяжелых дубовых креслах с резными спинками, не рассуждали, а обвиняли, не судили, а засуживали. Под брань и улюлюканье продажных газетных писак.
Над Веной нависло удушье, тяжкое и смрадное. И хотя люди продолжали жить – встречались и расставались, служили и прислуживались, торговали и торговались, сидели в кафе, ходили в театр, танцевали, любили и ненавидели друг друга, – жизнь их лишь внешне напоминала нормальную. Ибо жить – значит верить друг другу, а не бояться один другого. Страх, липкий и гаденький, страх перед тем, что другой знает о тебе то, что ты сам еще о себе не знаешь, и не только знает, но и донесет третьему, а тот лишь ждет случая погубить тебя, ибо в этом видит верное средство сделать карьеру, – завладел людьми, растлил их души, сломил волю, изничтожил совесть.
Посреди ночи, вдруг проснувшись и приподнявшись в постели, люди, холодея, прислушивались к шагам на улице или к взвизгиванию колес подъехавшей кареты.
«Не за мной ли?»
И когда зловещий стук в ночи раздавался в дверь соседа, с облегчением проводили ладонью по лбу:
«Слава тебе господи, пронесло… на сей раз…»
В то смутное и неспокойное время Франц Теодор Шуберт ночами спал спокойно. Он был верным слугой государя и даже в самых тайных мыслях соглашался с ним. Всегда и во всем. Он не боялся оговора. Но сам не оговаривал никого. Среди людей, окружавших его, не было человека, подходившего бы под смертоносную рубрику «государственный изменник». Выдумывать же напраслину, чтобы на костях жертвы карабкаться вверх, он никогда бы не стал. Хотя Франц Теодор одобрял все, что творила власть, он делал это из искренних побуждений и был человеком порядочным.
Франц Теодор Шуберт спокойно спал по ночам. Но чем дальше, тем беспокойнее становилось у него на душе. Он беспокоился не за свою судьбу. Он тревожился за судьбу страны. А она складывалась далеко не к лучшему. И как ни был маленький школьный учитель оглушен официальной трескотней о незыблемой мощи империи, о ее исторических успехах и великих победах, до его чуткого уха доносились глухие перебои