Но цензура, как ни была она всесильна в меттерниховской. Австрии, оказалась слабее дружбы и человеческого участия. Грильпарцер, воспользовавшись своими связями с Берлинским оперным театром, договорился о постановке там «Графа фон Глейхен».
Обретя надежду увидеть свою оперу на сцене, Шуберт трудился над партитурой, не жалея ни сил, ни времени, ни здоровья.
Забываясь в труде, он забывал о человеческой природе. И пренебрегал ею. А она не терпит пренебрежения и жестоко мстит тому, кто не считается с ней.
Однажды, когда знойное лето уже подходило к концу и, казалось, худшее уже осталось позади, он вдруг почувствовал себя плохо. Все поплыло, запрыгало. Перед глазами закружились огненные червяки. И как удар, мгновенный и беззвучный, на него обрушилась тьма. Кромешная средь ясного дня.
Когда он открыл глаза, вокруг было снова светло. Он лежал на полу. Сбоку от стола, за которым сидел до этого и работал.
Вернулись звуки. Из открытого окна неслась звонкая перебранка воробьев. Но птичье стаккато, обычно четкое, теперь звучало невнятно, как бы просачиваясь сквозь вату в ушах.
Он попробовал приподнять голову. И снова все закружилось. Исчезли птичьи голоса. Их заглушили удары. Будто рядом, в той же комнате, вколачивали в землю сваи. И каждый удар отдавался в висках тупой и стонущей болью.
Он снова закрыл глаза. И полежал, не двигаясь и стараясь ни о чем не думать. Удары смолкли, стихла и боль.
Он сделал над собой усилие, преодолел страх перед тем, что боль возвратится, и поднялся. Голова кружилась, но не настолько, чтобы нельзя было устоять на ногах.
Он дошел до кровати, прилег. И пролежал до самой ночи, ни о чем не думая, а лишь слушая музыку, звучавшую в нем. Она почему-то была светлой и даже тихо радостной; прислушиваясь к ней, он в конце концов уснул.
На другой день недомогание не исчезло. Не покидало оно его и потом. Видимо, он был в том состоянии, когда болезнь уже сама собой не проходит.
Волей-неволей пришлось задуматься о своем здоровье. По совету врачей он переехал к брату. Фердинанд к тому времени отстроил небольшой домишко в новом предместье – Видене. Здесь было лучше, чем в городе: и зелени больше, и нет шума и духоты, от которых не скроешься в городе. Кроме того, тут было кому присмотреть за больным. В квартире Шобера, где Шуберт жил до того, он оставался, по существу, безнадзорным.
Свежий воздух, покой, тишина сделали свое доброе дело. Шуберт поправился и даже смог в начале октября вместе с братом съездить на несколько дней в Нижнюю Австрию и Бургенланд.
Мягкая осень с ее золотисто-багряными красками, и яркими и спокойными. Притихшие, опустелые поля. Росистые зори, которые вот-вот засеребрятся инеем и зазвенят первыми льдинками схваченных морозцем луж. Природа, приготовившаяся отойти на отдых, – все это успокоило Шуберта. Он повеселел, много шутил, с интересом рассматривал новые, незнакомые места.
Бродил по полусонному Айзенштадту, захолустному городку, затерянному в бургенландских степях и знаменитому тем, что здесь много лет провел в добровольном заточении Гайдн, по его собственным словам, «крепостной музыкальный лакей» князя Эстергази. Побывал на скромном, заросшем густой травой и кустарником кладбище и долго простоял над могилой великого композитора – отца венской классической музыки. Целый вечер просидел в сводчатом погребе за длинным дощатым столом, попыхивая трубкой, потягивая желтоватое терпкое вино и прислушиваясь к тому, как старик мадьяр ловко вызванивает на цимбалах тихую песню.
Но, вернувшись в Вену, Шуберт вновь почувствовал себя плохо. И с каждым днем его состояние становилось все хуже.
Он решил бороться с недомоганием, а именно так представлялась ему болезнь. Ибо, рассуждал он, если хоть на миг спасовать перед немочью, она тут же сомнет тебя. Если слечь, то уже не скоро поднимешься.
Превозмогая головокружение и слабость, он целые дни проводит на ногах, ходит в город, бродит по нему.
Уже наступила осень, холодная и дождливая. Но ни сырость, ни холод не могли помешать ему. Чем хуже ему становилось, тем упрямее он боролся с недугом. Не понимая, что силы явно неравны, а средства, употребляемые в единоборстве, негодны и пагубны.
Как-то под вечер, обессилевший, продрогший, с головой, которую раскалывала боль, и ногами, гудящими от усталости, он вместе с братом забрел в трактир «Красный крест», в Химмельпфортгрунде, неподалеку от дома, где он родился на свет.
Зачем его занесло сюда? На другой конец города, где он не бывал, почитай, с детских лет. На этот вопрос он вряд ли смог бы ответить. Как не мог на него ответить Фердинанд, в последние дни не отходивший от брата и покорно сопровождавший его во всех скитаниях.
Те же самые дома. Ничуть не изменившиеся. Такие же хмурые и серые. Те же улочки, скучные и грязные. Те же ребятишки, чумазые и оборванные. Впрочем, нет. Разумеется, нет. Конечно, другие – дети тех, что так же, как эти, в его времена, с криками тузя друг друга, играли в индейцев и в войну.
Почему его вдруг потянуло сюда? Он не мог ответить, хотя ответ был невероятно прост. Когда человеку плохо, он невольно и подсознательно устремляется к родным местам, туда, где ему когда-то было хорошо. Будто перенесение в обстановку прошлого может изменить настоящее.
В нетопленном трактире было холодно и смрадно. С кухни тянуло прогорклым и солоноватым запахом рыбы, зажаренной на подсолнечном масле. Кроме рыбы, в трактире ничего путного не оказалось, и братья взяли по порции.
Едва проглотив кусочек, Шуберт отшвырнул вилку. Звякнув о тарелку, она с глухим стуком упала на стол.
– Меня воротит от этой рыбы. В ней яд. Я отравился, – упорно твердил Шуберт брату.
И как тот ни пытался переубедить его, упорствовал на своем.
С того вечера ни еда, ни питье не радовали его. Хуже – они его отвращали. Омерзительный запах рыбы повсюду преследовал Шуберта. Даже во сне он не мог освободиться от прогоркло-солоноватого вкуса во рту и, просыпаясь ночью, неотвязно, с содроганием думал о том, что смертельный яд, проникший в организм, неотвратимо действует.
Меж тем съеденная рыба была ничуть не хуже другой. Видимость причины Шуберт принял за причину. Он заболел задолго до ужина в «Красном кресте», но не знал, а вернее, не хотел знать об этом. Микроб же, пробравшись в брюшину, уже давно делал свое жестокое и беспощадно разрушительное дело.
Шуберт, переезжая к брату, шел навстречу своей гибели. Предместье только-только начинало застраиваться, и, как пишет Гольдшмидт, «здесь еще не создали обычных даже для того времени санитарных условий. Снабжение питьевой водой находилось в самом примитивном состоянии, канализации не существовало… Шуберт чувствовал себя все слабее и слабее. В кровь его уже попали бациллы тифа, которым он заболел, вероятнее всего, выпив зараженную питьевую воду в доме своего брата. Вскоре началась рвота».
И все же Шуберт не сдавался. Он боролся с болезнью так же мужественно, как всю жизнь боролся с невзгодами. Исхудавший и обессиленный – теперь он целыми днями почти ничего не ел, – он продолжает ходить. 4 ноября, пять дней спустя после посещения «Красного креста», он отправляется из Видена в город, на урок к Симону Зехтеру, выдающемуся теоретику музыки того времени.
Решение начать учиться созрело в Шуберте после того, как он ознакомился с сочинениями Генделя. «Так же как музыкой Бетховена, – вспоминает Ансельм Хюттенбреннер, – Шуберт был потрясен мощью духа Генделя и в свободные часы жадно играл его оратории и оперы по партитурам. Порой мы облегчали себе этот труд тем, что Шуберт играл на фортепьяно верхние, а я – нижние голоса. Иногда, играя Генделя, он, словно наэлектризованный, вскакивал и восклицал: «Ах, какие смелые модуляции! Такое нашему брату и во сне не приснится!»
Для того чтобы человек, овладевший вершинами мастерства и создавший шедевры искусства, признался, подобно мудрецу древности: «Я знаю, что ничего не знаю», – требуется не только скромность,