балета она потеряна. «Ну, куда такую версту коломенскую на сцену!» — думала Анна Ивановна и без колебаний устраивалась в новой жизни.
Наспех купленные, временные, некрасивые вещи были удалены и вскоре заменены дорогими, красивыми: Анна Ивановна любила жить хорошо. Чтобы заработать побольше, она бралась перепечатывать рукописи, дипломные работы, бухгалтерские отчеты. Зарабатывала стенографией, уроками.
Она очень уставала. Ночью по большей части спала крепко, и Таня должна была ее будить, чтобы она не опоздала на работу. Но иногда приходили приступы бессонницы. Тогда она лежала и смотрела в окно, которое было против ее изголовья. Легче на душе, когда окно черное, подернутое серебром мороза. Совсем сносно, если по стеклу стучит дождь. Когда на дворе непогода, Анне Ивановне приятно, что она и ее ребенок, ее ненаглядная верста коломенская, находятся под прочной кровлей, что им тепло, что люди к ним относятся с приязнью… И мучительны летние белые ночи! В белую ночь хочется выйти из дома и идти, идти… неведомо куда. В пустынные улицы, под томящее небо, к тому, что было и чего никогда не будет больше…
Днем она была спокойна и приветлива. Они очень похожи были с Таней: обе круглолицые, белые и румяные, с черными глазами и темными усиками. Только Анна Ивановна была полная и седая, а Таня худенькая, с длинными черными косами.
Рядом с Марийкой жил директорский шофер Мирзоев.
Он был красавец. От его улыбки, сладкой, нежной и белозубой, кружились женские головы. До войны он работал в совхозе комбайнером. Он считал, что его работа самая лучшая и почетная, и все его любили и хвалили. В армии он стал шофером; тоже очень хорошая работа! За храбрость его полюбил командир батальона, взял к себе. Ах, комбат, дорогой комбат, вечная память!.. На одном отчаянном перегоне их машина попала под огонь. Комбат был убит, а Мирзоев попал в госпиталь, а потом на завод. В госпитале ему пришлось удалить почку. Он беззаботно подшучивал над своим увечьем.
— Я нахожу, — говорил он, — что две почки — роскошь, я великолепно обхожусь с одной…
Но он берегся — соблюдал диету и не пил, а только делал вид в компании, что пьет.
Он мог быть отчаянно храбрым и мог быть очень осторожным — когда случалось, например, возить беременную жену директора. Машина слушалась его беспрекословно. Он широко эксплуатировал ее и жил припеваючи.
Лукашин присматривался к нему: он не мог понять, почему Марийка выбрала его, Лукашина, когда в одной квартире с нею живет такой красавец и франт. «Неужели, — думал он, — я ей показался лучше?..»
Медовый месяц Лукашина протекал счастливо. Лукашин не мог налюбоваться на Марийку. Ему доставляло большое удовольствие исполнять все ее прихоти.
— Чего бы я, Сема, съела, — говорила Марийка томно, — съела бы я, Сема, пирога с мясом, с яичками, такой высокий и корочка румяная, а ты бы съел?
И Лукашин шел на рынок и покупал белую муку, мясо, яички, и Марийка пекла пирог с румяной корочкой, а Лукашин смотрел на Марийку с сознанием своего могущества и богатства и говорил:
— Ешь еще.
— У Нонны Сергеевны туфельки есть, — рассказывала Марийка. — Аккурат перед войной сшила на заказ. Каблук вот такой, носочки вот такие, а шнуровочка на боку, и на завязках кисточки, с ума сойти.
И Лукашин шел и покупал для Марийки туфли — еще лучше, чем у Нонны Сергеевны, самые шикарные и самые дорогие, вот с таким каблуком и с кисточками.
Марийка всю жизнь рассчитывала зарплату от получки до получки. У отца жила — даже собственные деньги нельзя было истратить без спроса: «Папа, я в кино схожу; два пятьдесят стоит билет…» Первый муж пропивал ее вещи, которые она покупала на свой заработок. Второй — бог с ним! — вспоминать стыдно… Почем она знала, когда полюбила его, что он негодяй и обманщик, что у него в Калуге уже есть жена и что эта жена к нему приедет и ославит ее, Марийку, на весь завод… Три месяца прожила с человеком и ничего не видела, кроме убытков и неприятностей… А Сема швыряет на нее деньги не считая, только бы сделать ей приятное. У Марийки голова закружилась от такого раздолья. Она не спрашивала Лукашина, сколько у него денег: тратит свободно — значит, есть что тратить.
Они любили строить планы дальнейшего процветания.
— Этот дом я продам, — говорил Лукашин, неторопливо дымя своей трубкой, — а другой хорошо бы купить, хоть маленький. Все-таки это приятно — своя крыша над головой.
Марийка не соглашалась:
— Семочка, с ним хлопот не оберешься, со своим домом. Крышу крась, ремонтируй, забор починяй… Полжизни в него надо вложить, вот как папа и мама вложили.
— Зато можно завести кур, огород при доме. Козу купить: козье молоко самое полезное.
— А я бы, — энергично говорила Марийка, — все вложила в золотой заем. Все, все. И государству помощь, и можно выиграть двадцать пять тысяч.
Никита Трофимыч был очень недоволен дочерью и зятем. Мысленно он подсчитывал их расходы: чудовищно! За какую-то усовершенствованную электрическую кастрюлю Марийка заплатила триста пятьдесят рублей. Триста пятьдесят рублей за кастрюлю?!!
Положить бы все на книжку и тратить осторожно, на самое необходимое. В один прекрасный день спохватятся — нет ни гроша. Так всегда бывает.
Подробно о своих тратах Лукашин и Марийка не сообщали. Никита Трофимыч мог вести им только приблизительный учет; не тем была занята голова, не держались в памяти все эти кофточки, мясорубки, абажуры…
— Надо купить кровать, — сказала однажды Марийка при отце. — Моя плохая.
Никита Трофимыч вышел из себя:
— Ведь в Рогачах есть кровати! Полная обстановка, а они все покупают!.. Я тебе, Марья, запрещаю!.. Извольте вывезти мебель из Рогачей!
Старик бушевал. Марийка притихла, надувшись. Лукашин оробел. В субботу он сказал Марийке:
— Едем завтра в Рогачи за кроватью.
— Да что там за кровати, чтобы за тридевять земель их везти, сказала Марийка. — Наверно, сгнили все.
— Нет, у матери кровать была хорошая, с никелевыми шарами, — сказал Лукашин.
— Ну, поедем, проедемся, — сказала Марийка. — Я уж сколько лет от города не отъезжала.
В воскресенье они поехали в Рогачи.
В километре от станции Марийка увидела двухэтажный деревянный дом с башенкой и флюгером. Кругом были сосны, снег и безлюдье. Вслед за мужем Марийка вошла в маленькие сени. На нее пахнуло холодом, плесенью, пустотой. Неприютно, голо. В одной из комнат стояла железная кровать, постель с нее была снята, рваная перина посерела от пыли.
— Вот кровать! — сказал Лукашин. — Вполне хорошая, только перина старая, мы ее брать не будем.
Он достал из кармана веревку и стал складывать кровать. Она не поддавалась — заржавела. Пока Лукашин возился с нею, Марийка по лесенке поднялась наверх. Там были светлые комнатки с большими окнами, предназначенные для летнего жилья. «Милые какие комнатки», — подумала Марийка, вздохнув. На подоконнике стоял большой фигурный самовар, весь позеленевший, без крышки и конфорки. Марийка попробовала кран самовара: повертывается или нет. Кран повертывался. Чудный вид был из окна — на озеро и лес… Марийка спустилась вниз. Лукашин уже сложил кровать и связывал ее веревкой.
— Возьми эти шары, — сказал он, сидя на корточках, с трубкой в зубах.
Марийка положила в карманы пальто три никелевых шара, которые Лукашин открутил от спинки кровати. Четвертый шар не откручивался, — должно быть, нарезка сильно заржавела. Шары сохранились отлично: блестящие, словно только что из магазина.
— Я возьму круглый столик, — сказала Марийка. — Мы его поставим в уголку около окна. А на столик — ту чугунную вазу.
— Вазу не бери, она тяжелая, — сказал Лукашин. — Ты женщина, тебе нельзя таскать тяжести. Я ее, может быть, потом отдельно привезу.
Он вынес кровать из дома и бодро взвалил ее себе на спину.