— Я же работаю! — говорил он.
Он мог уволить человека неожиданно и без объяснений — за малейшую небрежность, за пустяковый просчет и просто из каприза. Дальнейшее было делом дирекции и профсоюза; выгнанный волен был переводиться в цех или совсем уходить с завода, главного конструктора это не касалось.
С работниками, которыми он дорожил, он был корректнее, чем с другими; но ни с одним не был ласков.
Для него не существовал общезаводской распорядок дня; своих работников он подчинил своему режиму.
В половине второго он вставал и уходил из кабинета. Это был знак, что конструкторы могут расходиться на обеденный перерыв.
За приготовлением его обеда наблюдала сама Маргарита Валерьяновна. На домработницу опасно было положиться. Не дай бог что могло произойти, если бы еда оказалась не по вкусу Владимиру Ипполитовичу: он не стал бы есть! А Маргарита Валерьяновна захворала бы от раскаянья… Он ел всего два раза в день и помалу, но пища должна была ему нравиться. На сладкое он съедал маленький кусочек пирожного домашнего приготовления. И в самые трудные месяцы войны, когда город питался горохом и льняным маслом, Маргарита Валерьяновна героическими усилиями добывала белую муку, ваниль, шафран и пекла мужу пирожное, без которого, по ее убеждению, он не мог обойтись.
После обеда Владимир Ипполитович немного отдыхал, затем опять уходил в кабинет — до полуночи.
— Мало спите! — говорил пользовавший его доктор Иван Антоныч. — В наши с вами годы, уважаемый пациент, спать надо больше.
— Я сплю позорно много, — возражал Владимир Ипполитович. — Эдисон спал четыре часа в сутки.
Над его столом стоял на полочке радиорепродуктор. Он был включен лишь настолько, чтобы звуки из эфира доносились как тихий шепот, — этот шепот не мешал Владимиру Ипполитовичу. Когда из репродуктора — еле слышно начинали доноситься позывные, всегда предшествовавшие приказу Сталина, Владимир Ипполитович включал репродуктор на полную слышимость и вызывал из соседних комнат своих конструкторов. Они входили, и он объявлял приподнято, с дрожью в руках:
— Сейчас будет приказ!
В первые месяцы войны, когда немцы захватили у нас большую территорию и подбирались к Москве, Владимир Ипполитович испытал мучительную горечь. У него не было сомнений в том, что захват этот временный, что победа останется за Советским Союзом; но горечь душила его. И теперь он брал реванш. Один летний вечер 1944 года, когда были переданы пять приказов, был для Владимира Ипполитовича одним из счастливейших вечеров в жизни. Январские победы Красной Армии в 1945 году возвращали ему молодость.
Иногда в нем проглядывало что-то похожее на сердечную доброту. Заметив, что у того или другого сотрудника глаза слипаются от утомления, он взглядывал на часы и говорил сухо и обиженно:
— Вы можете идти домой.
На часы взглядывал, чтобы намекнуть сотруднику: отпускаю-де тебя раньше положенного часа исключительно из сострадания к твоему жалкому положению.
Все-таки не каждый может трудиться так, как он. Да, не каждый.
Ему было семьдесят восемь лет.
В то утро, когда Рябухин сбежал из госпиталя, Владимир Ипполитович за утренним чаем вдруг заговорил.
— Опять больна! — сказал он с раздражением.
Маргарита Валерьяновна тонко, по-кошачьи чихнула в платочек и посмотрела на мужа покрасневшими глазами.
— Должно быть, — сказала она виновато, — я простудилась вчера на похоронах.
— Незачем было ходить на похороны, — сказал Владимир Ипполитович. Ведь вот я не пошел же. Как будто горе Листопада стало меньше от того, что ты была на похоронах.
— Нет, конечно; но так, видишь ли, принято, — тихо оправдывалась Маргарита Валерьяновна. — Как же так: он бывает у нас, он с тобой работает, — и вдруг никто из нас не пришел бы на похороны…
— Предрассудки, провинция, — сказал Владимир Ипполитович. — Мужчина в наши дни переживает все это совершенно иначе.
Медленно переставляя больные ноги в валенках, он прошел в кабинет, сел к столу и задумался.
Похороны, похороны. Который день он слышит это слово. Умерла молодая женщина. Все ахают: подумайте, такая молодая, жить бы да жить!.. Не понимают, что для желания жизни нет предела.
И праву на жизнь тоже нет предела. Неужели из-за того, что он прожил три четверти века, его право на жизнь меньше, чем право этой молодой женщины?
Он внимательно посмотрел на свои бледные сухие руки, изуродованные ревматизмом. Осторожно сжал и разжал пальцы…
Доктор Иван Антоныч говорит прямо: «Пора, пора поберечь себя, потом спохватитесь — поздно будет». Да, пора. Война близится к концу, и близится к концу его жизненная миссия. Для завода он подготовил конструкторов; не справятся — пришлют им кого-нибудь вместо него… А он — на отдых, на отдых. На пенсию. Много ли им с Маргаритой нужно…
На покое можно будет заняться вещами, до которых сейчас не добраться — нет времени. Например, ознакомиться со всем, что сделано в области атомной энергии. Самая грандиозная область науки на ближайшее столетие. Новая эра техники… У него есть несколько мыслей, но они нуждаются в проверке. На проверку нужны годы…
Ужасно: человек достигает вершин своей творческой зрелости, — вот когда, подлинно, жить да жить!.. — и тут, как в насмешку, сваливаются на него физические немощи…
Есть, в конце концов, кто-нибудь, кто отвечает за это свинство? Или действительно не с кого спрашивать?..
Он оставляет богатое наследство. Его автоматы совершеннее английских, американских, немецких. Его мотопилу знают все советские саперы.
На заводе нет ни одного станка, к которому он не приложил бы руку.
Время от времени, когда ему становилось легче, он отправлялся в цеха и, прохаживаясь, обозревал богатства, которые он оставляет наследникам.
Он положил руку на телефонный аппарат, подумал и снял трубку: «Транспортный отдел». — «Что на дворе?» — «Десять ниже нуля». Позвонил в гараж: машину к восьми часам…
Первой на работу пришла Нонна Сергеевна. В дверь кабинета заглянула ее белокурая голова.
— Доброе утро, Владимир Ипполитович.
— Доброе утро. Сейчас мы поедем на завод.
— Я вам обязательно там нужна?
— Да.
Она повернулась и пошла надевать пальто, которое только что сняла. У главного конструктора плохое настроение, вот он и едет на завод закатывать истерику. Будет таскаться из цеха в цех и ко всему придираться. Невозможный старик.
До завода было рукой подать.
Ныряя на выбоинах, объезжая кучи ржавого лома и колотого льда, замедляя ход на переездах через рельсы, машина ехала мимо складов. Главный конструктор сидел рядом с шофером и смотрел вперед холодными глазами.
Он повернулся к Нонне и сказал ей:
— Еще грязнее стало!
Она не ответила. Выражение лица у нее было такое же холодное, как у главного конструктора. Она все это видела каждый день. На ее глазах выросли эти горы хлама. Старику не вдолбишь, что некому их убирать…
Около деревообделочной главный конструктор вылез из машины и медленно пошел, опираясь на палку. Несмотря на малый рост и щуплость, он даже здесь, среди громадных штабелей леса, выглядел