чтобы за минуту, более тягостную, чем долгие годы, испить до дна горькую чашу одиночества.
Неожиданно в его смятенной душе оживает образ Содама. Он видит его таким, каким держал в твердом захвате: растрепанные волосы, потное и утомленное лицо с напряженными чертами, но в глазах - непоколебимое спокойствие преемника Геракла.
Картина эта мгновенна, как молния, и, как молния, ошеломляет. Сотион, которому борьба не позволяет ни о чем подумать, начисто изолирует сферу сознания, необъяснимым чутьем постигает сокровенный смысл этого видения и, как по зову вещего сна, с улыбкой пробуждается. Он вновь становится самим собой, увлеченным атлетом и радостным жрецом чудесной литургии тела.
Но его жертвенная судьба близка к завершению. Истомленный своим дополуденным времяпрепровождением - расточительством сил в состязаниях, борьбой с Содамом, - он уже не в состоянии одолеть противника. Иккос силен тем, что сэкономил в течение дня, а из этого сейчас слагается баланс. Легкая тренировка утром. Массаж. Сон до полудня в живительной тени на склоне горы Крона. Дополнение тому - крохи сил, сбереженные в ходе состязаний, остатки энергии, не израсходованные ни на одно лишнее движение. Наконец, борьба с Евтелидом, легкая и недолгая, оставившая время на отдых.
Все это вместе в такую минуту - колоссальное богатство, и Сотион в сравнении с ним - нищий.
Последний раз вступает он в борьбу, поднимает руки, намереваясь сцепиться с Иккосом, но тот, захватив его в талии, опоясал стальным объятием, руки, все еще простертые в движении, застывают, будто держа невидимый кувшин, и Сотион, без дыхания, с улыбкой, которая быстро улетучивается с побледневшего лица, как дух из тела, тянется вверх, словно дрожащим устам предстоит испить последнее вино расточительного, разгульного пиршества, однако ступни его уже не достают до земли. Иккос выбивает ее у него из-под ног, и Сотион валится, как нищий, выброшенный на улицу за порог лавки ростовщика, а прощальные лучи солнца напрасно изливают на него свое золото.
VII. Разгар праздника
Греческие сутки исчислялись от заката до заката. Конец пентатла завершал четырнадцатый день парфения, в то время как новый - пятнадцатый день уже рождался в янтаре вечерней зари.
Это был праздник, собственно говоря, разгар праздника. Некогда один оборот Земли вокруг оси охватывал своим кругом света и мрака все торжество и жертвоприношения, и игры. Но состав игр расширялся, все большее число атлетов не успевало состязаться в этот срок, и день в конце концов лопнул, окружив себя четырьмя планетами в виде разбитого на куски солнца. Сам он при этом остался, разумеется, не только центром, но и источником событий в этот день, исполненный молитв и фимиамов жертвоприношений, игры обретали значимость и сами становились частью культа, а стадион простирался до алтаря Зевса подобно дороге пилигримов.
День этот состоял из двух половин: темной и светлой. Эта вторая начиналась с рассветом - время Зевса и небесных богов, а с наступлением сумерек приходила пора духов, демонов и богов подземного царства.
Первыми появились жрецы Пелопса. Они зажгли огонь на его могиле и закололи черного барана. Ксилей, дровосек Священной рощи, вырезал часть мяса на загривке жертвы и отложил в сторону. Это было только его право, никто иной не должен прикасаться к мясу жертвенных животных, приносимых богам подземного царства. Их кровь принадлежит земле, где обитают их души, и поэтому кровь черного барана стекала в отверстие, уходящее в глубь могилы. Мясо, кости и шкуру должен поглотить неумирающий огонь - и черный баран пылал на алтаре, куда добавляли все новые и новые дрова, пока от жертвы не останется пепел и угли.
Процедура тянулась долго, месяц уже вышел из-за гор Трифилии, а жрецы, всматривающиеся в огонь, безмолвствовали. Наконец один из них начал призывать Пелопса - его душу, напоенную свежей кровью, он рассказывал ей об Олимпии, в которой Пелопс некогда царствовал, - приглашал его на игры.
А в это время члены рода Иамидов, олимпийских прорицателей, собрались в маленькой круглой часовне за пределами Священной рощи. Часовня была пуста и темна. Жрецы прибыли с факелами, густой, смолистый дым клубился под деревянной переборкой крыши. У южной стены расположен низкий алтарь, эсхара, обычный камень, обтесанный в виде треугольника. Самый старший из Иамидов своим факелом зажег на нем горсть хвороста и подсыпал в огонь ладана. 'Иам! Иам!' - призывали олимпийские прорицатели своего предка, сына Аполлона, потом они пели гимн.
Тесное пространство часовни заполнялось дымом, воздух сделался густым и удушливым. Люди давились от кашля, слезы застили глаза. Прекрасные древние строки гимна увядали в их осипших голосах, как прибрежные фиалки, воспеваемые в гимне, на которые дева Эвадна уложила своего младенца. А сама жизнь Иама, сотканная из солнечных лучей и цветов, дробилась и рассыпалась, как иссохший стебель, в невнятном бормотании их голосов. От всего, чем некогда был этот сын бога, остался только пепел и дым: факелы догорали, круглая часовня смахивала на склеп, в нем ширился мрак, мрак смерти, которой не миновать даже богам.
В этот вечер, пронизанный полнолунием, когда лагерь был растревожен сверканием огней и шумом трапезы, жрецы обходили могилы полубогов: могилу Эндимиона, у горы Крона, курган Эномая, за Кладеем, оттуда они направлялись к братскому захоронению женихов Гипподамии. Они призывали каждого из них по имени, в том порядке, в каком те погибли от копья царя Писы, - Мермн, Гиппот, Пелопс из Опунта, Акарнан, Евримах, Еврилох, Аристомах, Крокал... Другие жрецы на границе Гераи вызывали дух Короиба, первого победителя Олимпийских игр. А в далекой Элиде священнослужительницы, обступив кенотаф Ахилла, с рыданиями били себя в грудь, будто он только что умер, а затем громкими веселыми голосами призывали его на игры, на которых ему - вечному ровеснику атлетов - необходимо присутствовать.
В эту ночь мало кто спал в лагере. Было по горло дел перед утренними жертвоприношениями. Люди мылись, причесывались, завивали волосы и бороды, невольники бегали за водой, белили и разглаживали хитоны, хламиды, плели венки, присматривали за жертвенными животными; обсуждалось участие в процессиях; неожиданно обнаруживалась нехватка самых необходимых вещей, люди ломились в запертые лавки, искали торговцев по палаткам. Полная луна взирала на эту суету, своим движением обозначая время убывающей ночи.
Перед рассветом костры погасли, палатки стали затихать, между стеной Альтиса и Кладеем появилось множество людей, их белые одежды таяли в тумане, стлавшемся над долиной. Люди все прибывали и прибывали, в полумраке клокотала толпа, однако постепенно бесформенная масса уплотнялась и вытягивалась, словно ее умяли невидимые руки.
Это были государственные процессии и члены Олимпийского Совета, указывавшие им места. Охрипшие голоса боролись с человеческой раздражительностью, то и дело многоголосая толпа подавляла их напряженным, исполненным страсти шумом. Отряды, спаянные с таким трудом, вновь и вновь распадались, казалось, этому не будет конца. Но вот из шеренг, готовых устремиться в путь, послышались выкрики: 'Рассвет!', 'Рассвет!' - это слово, возвещавшее наступление самой сокровенной поры дня, разом всех отрезвило. Процессия двинулась уже под прояснившимся небом, успокоенная и упорядоченная, словно из темноты и туманного хаоса восстал новый род человеческий.
Вытянувшись вдоль западной стены Альтиса, процессия остановилась, так как Олимпийский Совет, идущий впереди, сомкнулся с процессией элленодиков. Их пурпурный стежок объединил государственные процессии с такой же белоснежной свитой жрецов, шедших возле пританея. Теперь они возглавляли шествие, двигаясь между храмом Геры и могилой Пелопса.
В первой шеренге шагали три теокола, самые высокие жрецы олимпийского культа; за ними выступали спондофоры с длинными жезлами посланников божьих, они несли золотые чаши; кафемерофит, жрец, совершающий ежедневные жертвоприношения на алтаре Зевса, несмотря на то что сегодня свои обязанности он поверил одному из теоколов, шел, чтобы наблюдать за точностью выполнения обрядов. Его сопровождали два екзегета, наставники ритуала, каждый со свитком папируса, содержащим правила жертвоприношений, но в их седых головах хранилось куда больше сведений, нежели в папирусах, ведь они служили живым хранилищем несметных традиций всех поколений, с тех времен, когда Зевс простер свою