уверен. Сидите, небось, копошитесь себе месяцами в моем барахле, перебираете разные там обноски да выброски – классифицируете – сортируете, письма – сюда, зубочистки – туда. Ах, неужели, мол, это факсимиле, неужели его рука касалась этой простой пипетки, неужто он сам скатал этот катышек из билета на конку. А денежка Вам тем временем государственная течет, денежка капает. Ну, положим – факсимиле, скажем – касалась, допустим – сам. Что нужды? Странный Вы, право, какой-то. Какая-то Вы, м. г., тварь дрожащая: все трепещете, умиляетесь, приискиваете утраченные другими иллюзии. На черта они кому сдались, между нами, девочками, говоря. Приискали бы лучше занятие почестней. Сегодня, в пору мистических откровений. Ваше место на сквозняке истории, а Вы тут сидите, эстетствуете. А кстати, бывали ль Вы в Бельведере? Конечно, конечно бывали. Там мило, не правда ли? Мой совет: воссоздавая пейзажный фон, не жалейте реалий и красок. Упомяните бегонии на лугу в Мулен де Сен Лу – непременно. И пинии. И мускусных лебедей, что развел Сибелий, наш управляющий.
Пространно раздумывая о печальных последствиях вавилонского катаклизма, решая, которое же наречие выбрать, чтобы успешней снестись с предстоящими близкими, машинально продолжал перелистывать «Албанское Танго». Интернациональная пестрота публикуемых материалов радовала. Тут всемирный конгресс ухогорлоносовиков молнировал о чем-то премьер-министру Навуходоносору, там уж который век шла дискуссия меж самоедами и вегетарианцами, а здесь продолжалась полемика в среде отставного жандармского воинства. Пикируясь с товарищем по оружию и называя того штафиркой, автор перепечатанного из «Пари-Матч» письма настаивал, что при обороне Бастилии конники их отделенья подвязывали хвосты лошадям желтоватыми лентами, а товарищ настаивал на розоватых и требовал сатисфакции и восстановления исторических правд.
Литературную часть украшала глава из книги маститого русского мемуариста Оползнева «Огни и Воды». «Чу! – в частности вспоминал он.– Пофриштикав артиллерийскими клецками и подошвами вверенного ему Его Величества Таврического полка раздрызгивая бульонного вида слякоть на Сенатском плацу, Сигизмунд Спиридонович Чавчавадзе-Оглы, хорунжий, чутким ухом бывалого бонвивана уловил холостой, как он сам, хлоп кухмистерской пушки, возвестившей, что в принципе можно б и отобедать. Тогда, усмотрев за рекою, над бастионами Петропавловской крепости шар бурого порохового дыма и собственно закурив, Сигизмунд Спиридонович загляделся на шпиц, величаво венчающий достославное заведенье, куда незадолго до здесь описываемых событий перевели офицерскую ресторацию, обретавшуюся прежде в Адмиралтействе и без сомнения благопрепятствовавшую работе последнего».
Опрометью просмотрел я нехитрую крестословицу, мысленно заполняя ячейки этих словесных сот. Черный железистый турмалин? Несомненно мерл. Согласный звук, образуемый при загибе кончика языка к твердому небу? Естественно, церебральный. Шестибуквенный кулинар наследного принца Конде, убивший себя за то, что не смог приготовить заказанное ему блюдо в срок? Разумеется, Ватель.
Имелась и викторина. Верно ли, интриговал составитель, что род победоносного Ганнибала восходит к племени каннибалов, что Капабланка наездами живал в Касабланке, Шопен держал переписку с изобретателем мусорных урн господином Пубеллем, а тот в свою очередь – корректуру его сонат? Верно ли, наконец, что Голда Меир в девичестве состояла в возвышенных отношениях с Шикльгрубером, и когда правительство Нидерландов не оказало ему политического приюта в Гренландии, он спрятался в Палестине под именем Моше Даян и наглазной повязкой? Я отвечал уклончиво.
А на странице тринадцать печатались некрологи – – – как вдруг налетевший сквозняк задушил свечу, и я принужден был прервать составление настоящих записок.
Я заметался. Неправда, что я боюсь темноты. Зря болтают. Однако же и любить ее не имею достаточных оснований. И я заметался в своем хитоне, как подсадной аргентинский вампир по кличке Перон, которого натаскали наши новодевичьи ловчие. И когда мы, бывало, стояли на тяге летучих мышей, он, привязанный за когтистую лапу к макушке какого-нибудь монумента или креста, так и вился. Я заметался по всей моей бункерной спальне. Забыв о слепорожденности ее окон, я принялся лихорадочно раздвигать гардины и закричал: «Одеялов!» Денщик возник. Он возник, гремя коробком шведских спичек и поскрипывая несмазанным сторожевым фонарем, словно молошным бидоном, с которым мавзолейные часовые отлучаются в колониальную лавку напротив: дескать, за молоком, а в действительности приносят в подобном бидоне бутыли с так называемым белым, каковое и распивают на важном посту, за что получают выговоры от меня персонально. Ибо, располагая зрительною трубой, я сижу в мезонине Смотрильной башни и наблюдаю.
Так что не правы окажутся те догматики и схоласты, что станут с высоких университетских кафедр уверять нашу прекрасную учащуюся молодежь, будто армейская дисциплина при мне ослабла. Ослабла не дисциплина, а показуха – учтите. И не ослабла даже, а просто упразднена. Вместе с ней упразднен и ряд других институций. К примеру – бюро прогнозов. Ведь, фаталист, я решительно против гаданий; que sera – так, собственно говоря, и sera
Ночной струит, стремит
Эк
зис
тен
циа
лизм,
указывал я в поэме «Беседы с Сартром».
Я взял у Одеялова протянутые мне им спички и оживил свечу. Операция удалась на славу, если не считать тех по ловкому совпаденью семи остывающих на данном листе стеариновых капель, что сберегут для Вас оттиски моих пальцев: тех тоже ведь семь, как у деда. Воспользуйтесь лупой, всмотритесь. Линии отпечатков замкнуты, концентричны и, словно круги на древесном срезе, с годами растут числом. Не поленившись учесть их количество, следователь узнает возраст преступника. Вы – мой.
О неуемные пальцы мастера, вы уже тронуты увяданьем. Стесняясь конкретно запечатленной в них избранности, он бдительно прячет эти чуть скрюченные, подагрические побеги куда придется: в муфту, в варежки, в карманы пальто. Или прячется весь. Отшельничая, лелея свое ни в чем не участие, он мечтает, хандрит, переводит картинки и презирает толпу. Презирает, но – соглядатайствует за ней. За ней – за улицей – площадью – за градом игр человеческих. И отражает увиденное со всеми подробностями и неурядицами, коими только и живо искусство. Ибо: «Да здравствует ишиас и холера, свинка и почечуй, инфлюэнца и люэс, чесотка и лунатизм!» – восклицают исцелители человеков. «Да здравствует хлеб наш насущный – грех!» – рассуждает служитель культа и бульваристка, околоточный и адвокат. «Да сбудется тьма египетская!» – молится просветитель. «Да-да, непременно сбудется,– мыслит художник,– да здравствует все перечисленное плюс все прочие неувязки и глупости вроде несчастной любви, отчужденья, семейных сцен и добрососедского человеконенавистничества». Так как что же ему описывать, если этого ничего не станет? Ведь далеко не каждый удовлетворится пейзажною лирикой. Вам, обывателю, вынь да положь трагедию, драму, зрелищ Вам подавай. Не напрасно по данным журнальных статистиков самая популярная рубрика – некрологи.
Страница тринадцать кишела ими.
«Умер как бил – наотмашь»,– восторженно отзывался некий боксер о благородном жесте соперника: тот выбросился из окна гостиницы накануне решающего поединка. В возрасте шестидесяти четырех лет оставил свой клетчатый мир какой-то гроссмейстер, и где-то в курзале имело быть умилительное публичное