открыть его приветственной речью?»
«Разумеется – непременно – почту за честь».
«Вот и отлично. Так значит, в четверг, не забудьте».
«В четверг, дорогая, в четверг».
И в свободные от экзекуций минуты, любовно пользуясь первоисточниками, П. набрасывает доклад на тему – «О некоторых особенностях этрусского языка» и в назначенный день и час возникает перед собравшимися.
Ученое Божией милостью, П. наивно и близоруко. Ему и в голову не приходит, что и заседание общества, и общество как таковое – блеф, и что сидящие в зале насельники готовы по указанию Мажорет разыграть омерзительную комедию.
«Дамы и господа,– обращаюсь я к ним по-латыни и щелкаю каблуками шлепанцев.
Продолжить не довелось.
«Эй, старухо! – развязно крикнул кто-то из аудитории.– Кончай баланду травить!»
Провокатора поддержали. Слова его послужили как бы сигналом к обструкции. Воцарился чудовищный гвалт. Лектора забросали тухлыми авокадо, потом низвели, опрокинули в приготовленную заранее купель со смолой и, вынув, вываляли в лебяжьем пуху, благо Сибелий не постоял за излишками оного. Затем, улюлюкая, хохоча, гримасничая и портя воздух в лучших традициях средневекового рыцарства, меня возвели обратно на подиум и заставили читать речь в обратном порядке – справа налево. И по мере того как я выступало, обструкция быстро перерастала в безотносительное веселье, а то – в повальную вакханалию с употреблением бранных слов, гашиша и спиртного.
Я оглянулось окрест. Залы, ниши и комнаты – коридоры и лестницы – балконы и галереи кишели разнообразнейшей публикой. Тут было, казалось, все наше послание – от дворянской интеллигенции до конной, с плюмажами, артиллерии. «Сливки общества,– думало я,– и такой пассаж». И внутренне все сотрясалось.
А – Мажорет? Сидя в ложе верхнего яруса, та наслаждалась и зрелищем оргии, и страданиями докладчика и распивала шартрезы. Эриния! Форменная Эриния! Ниже я осмелюсь живописать Вам некоторые другие ее развлечения из типичных.
В архитектурной системе замка имелась изолированная сторожевая башня. Пред нею усилиями моих несостоявшихся внукоприемников была разбита та самая клумба с кактусами, о которой рассказывал Адам Милорадович. Нужды нет говорить, что я почтительно обожало эти растения, мемориально благоговело пред ними. Бывало, часами просиживало я на табурете у клумбы, грустя о несбывшемся. Как-то я поделилось переживаниями со знакомым насельником, а тот – по доброй этрусской традиции – доложил о них попечительнице. На следующий вечер я не доело за ужином Порцию штрудля и решило припрятать остатки про черный день под матрацем, но было изобличено соглядатаем. В наказание за сей ничтожный проступок Мажорет заперла меня в упомянутой башне и приказала кормить исключительно гороховым супом. Трухильда варила, а Сибелий носил его мне в судках и насильно кормил с оловянной ложки. И если я Вам скажу, что в башне – как и в большинстве средневековых сооружений спартанского типа – удобства отсутствовали, а ночного сосуда было попросту не дано, то Вы не осудите сироту за проявленную им слабость.
За полночь, когда мои внутренности переполнились громокипящей бурдой и рассудок уже не справлялся с позывами, я не вытерпело и стало справлять нужду через единственную бойницу, которая, по моим рассеянным представлениям, выходила в ров. И когда поступало описанным образом, я услышало торжествующий глас Мажорет.
«Осквернитель! – вопила она откуда-то снизу.– Вы какаете на кактусы бабы Насти!» И хохотала глумливо.
На шум шли уже с фонарями.
Заподозрив неладное, дерзающее лицо попыталось унять извержение: тщетно: стул оказался упрям и неистов. Он был проливной. А те, кто шли с фонарями, сошлись. Световые лучи их приборов разом выхватили из мрака высоких сфер мой нависший над клумбой зад и двуснастье и осветили событие в целом. Увиденное повергло явившихся в дьявольскую свистопляску. Казалось, ночь обратилась в Вальпургиеву, и, алчная до скабрезностей, в замок продолжает сбегаться – сползаться – слетаться бесчисленная чернь и нечисть не только из близлежащих поместий, а и со всей Европы.
К несчастью, бойница, куда я протиснуло круп в состоянии аффектации, оказалась настолько узка, что теперь, облегчившись, вызволить его не представлялось реальным. Обретаясь в таких поистине стесненных обстоятельствах, я почти не могло оглянуться. Краем ока я видело только угол черного неба и о частностях происходившего во дворе могло лишь догадываться. Но общий смысл событий вырисовывался довольно отчетливо. Мадам Модерати спровоцировала святотатство, я совершило его, и, лицезрея драму художника, богадельня сардонически возликовала: бьет в тулумбасы, орет оратории и марширует в факельном шествии. А такие яркие представители этой сатанинской общественности, как бельведерские близнецы Абрего, снова затеяли свой ритуальный диспут. «Страусы!» – «Гиппопотамы!» – «Австралия!» – «Месопотамия!»
Утром, смазав оливковым маслом, сатрапы княжны извлекли меня из бойницы, препроводили на двор и усадили на табурет перед клумбой. Я долго сидело там, ужасаясь открыть глаза.
«Открой их!» – гласила толпа жестоких.
Открыв, я лишилось чувств.
Описанный случай распалил воображение Мажорет еще пуще. Теперь наши сеансы творились по преимуществу в ванной, где, будучи дальней, но прямолинейной родственницей адмирала Роджерса, она вынуждала меня играться с нею в кораблики и особое удовольствие получала в пылу морского сражения. Если же мы встречались в алькове, то там она изощрялась иначе. Устройством инженера А. С. Попова княжна вылавливала из эфира концерты тропической музыки и требовала, чтобы я утешало ее в соответственном ритме. И сие тоже было мучительно и докучно, ибо на мой абсолютный слух те лихорадочные мелодии суть ритмы собачьей свадьбы, и подлаживание под них в процессе чего бы то ни было порочит звание гражданина. Но ежели гражданин беззащитен, бесправен и слаб, его не жалеют и пользуются им по своему усмотрению. И тогда – тогда он должен подлаживаться. Меня – не жалели. Хищнически транжиря мое природное дарование, Мажорет оставляла мне лишь четыре наполеоновские часа на сон, который осуществлялся на исключительно жесткой койке и едва освежал изможденное тело. Не отдыхала и голова, ибо подушкой служила пустая, в сущности, наволочка.
М. будила невольника плоти разбойничьим свистом хлыста и гнала в туалет. Наблюденье за процедурами П. впечатляло ее неизменно, и еще до завтрака она успевала с лихвой наверстать упущенное за ночь. А после завтрака дело, как правило, принимало груиповой оборот: привлекались яасельники и свободные от предрассудков гости. Рабочий день разгорался, вступал в пору зрелости, креп, мужал, наливался соками и увядая к обеду, чтоб к ужину обрести второе дыхание. Грехотворение шло под лозунгом – «Все дозволено!» Как фигурально выразился бы О. М. Стрюцкий, резвились напропалую. И мудрено ли, что, направляясь на ужин, я чувствовало себя, словно вывихнутый сустав, и шаталось, как зуб алеута.
Попутно отметим: было это именно в тот период духовной моей эволюции, когда под влияньем Плутарха я особенно увлекалось вопросами морали и нравственности. Ежедневно теория настаивала на одном, а практика требовала противного. Легкое раздвоение личности в сочетании с ее половым изнурением привели к депрессии, которая усугублялась неуважительным ко мне отношением большинства богаделов. Весть о моей двуединости плюс casus cactus произвели на публику тот эффект, что – о нет, я не побоюсь этого слова! – мной стали брезговать – мной, самым что ни на есть чистоплюем!
Впрочем, я тоже особенно их не жаловало. Я – презирало их. Презирало за их медкотравчатость, ретроградство. За европейский релятивизм. За грязь под ногтями. За незнание языков. За нестираные чулки и носки. За перхоть, гунявость. За трепет перед скорою смертью. За суетные о ней разглагольствования и сплетни. С большой обличительной силой рисуются автором нравы навзничского приюта.