новоневестным, держа обе свечи в левой руке, правой благословил жениха и невесту, дважды повторив:
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Роман попытался найти в его певучем голосе опору в противовес своему смятению, но голос был чужой. Батюшка подал им свечи и, взяв кадило, пошел с ним вкруг аналоя, кадя во все стороны.
«Теперь и навсегда, – мелькнуло в голове Романа. – Навсегда. И это бесповоротно».
Сердце его сжалось, и дрожь прошла по членам, отчего пламя свечи заколебалось.
«Неужели все, что происходит, происходит по моему желанию, по моей воле?» – думал он, глядя на неподвижно стоящего дьяка, начавшего медленно приподнимать на двух пальцах свисающий с плеча орарь.
«Неужели всю жизнь я мечтал об этом и готовился к этому? Но почему такой ужас во всем? Но ведь это необходимо… и я люблю ее. Господи, как все страшно!»
Дьяк шагнул вперед и, держа на руке орарь, проговорил нараспев сильным голосом:
– Бла-го-сло-ви, вла-дыко!
– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков, – смиренно ответил батюшка, и началась ектенья.
Запел хор деревенских девушек, поддерживая и перекликаясь с громким мужественным голосом дьяка.
– О еже ниспослаатися им любве совершенней, мииирней и пооомощи. Господу помооолимся! – выговаривал дьяк, и хор подхватывал и молился Богу тонкими девичьими голосами, прося милости.
Роман вслушивался в слова, и они пугали его, укрепляя в беспокойстве и смятении.
«О помощи! Они молятся о помощи, – думал он, стараясь ровно держать свечку, – значит, они все знают и догадываются, как мне плохо. Но ведь это читается всем, всем! Значит, всем плохо?! Всем, миллионам стоящих у аналоя, всем так же плохо, как и мне теперь?! Господи, но почему?»
Для ответа на этот вопрос он поднял глаза на висящий справа у алтаря лик Спасителя и встретился с его взглядом. Карие глаза Иисуса были отрешены. Роман прочел в них полное равнодушие к происходящему.
А батюшка, стоя у аналоя, уже читал требник, прося Бога благословить Романа и Татьяну, как благословил Он Исаака и Ревекку. Роман слушал, изо всех сил стараясь проникнуться тем, знакомым с детства, трепетом и благоговением к старославянской церковной речи, но то, что раньше успокаивало и давало силы, теперь только пугало.
– Яко милостивый и человеколюбец Бог еси, и Тебе славу воссылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков! – певуче прочел батюшка, и невидимый хор нежно откликнулся:
– Амииинь!
В этом нежном выдохе невидимых и, вероятно, невинных еще девушек Роман ощутил вдруг беспомощность и такое же непонимание свершающегося.
«Они поют, не понимая, что поют и зачем. Но почему тогда выходит так нежно, так невинно? Или, может, они знают все? Нет, нет! Они не знают, как не знаю я, как не знают все эти люди, творящие этот обряд. Они делают это, потому что так принято, потому что так делали сто, триста, пятьсот лет назад, потому что им заповедано петь так их прадедами, и вот теперь они поют там, за алтарем, и батюшка читает, и дьяк стоит в этом странном облачении. Но мне не легче от их непонимания и невинности! Боже, почему мне так тяжело? А ей тоже тяжело?»
Он взглянул на Татьяну и замер, потрясенный: выражение лица ее было таким же, как тогда, во время пасхальной заутрени, глаза, губы, заалевшие щеки – все было пронизано единым светом благости; профиль, шея, грудь – все дышало одним порывом.
Не обращая внимания на обряд, Роман смотрел на нее, не в силах оторваться. Она же, как и тогда, была так захвачена происходящим, что не замечала его взгляда и продолжала сиять, лучиться чудесным светом. И вдруг Роман понял, что это за свет.
Это был свет надежды.
В нем, в этом свете, не было ни восторга, ни опьянения, ни экстаза, а лишь надежда, та самая простая надежда, что наполняет смыслом бессмысленное по всем внешним признакам человеческое существование и освещает весь обстоящий человека мир.
«Надеяться, надеяться, что все происходящее правильно, что все на благо, – вот что остается нам! Ни суровая безоговорочная вера, ни слепая страстная любовь не в состоянии потрясти так, как эта тихая светлая надежда. Боже, как это естественно для нас – слабых, не понимающих ничего, боящихся всего! Надеяться, надеяться, что все сбудется, что жестокий мир не раздавит нас, – вот что естественно, что так органично. Коль была бы в нас вера, хотя бы с горчичное зерно, – мир бы подчинился нам. Но в нас нет веры, мы боимся всего, даже самих себя. Вера дается подвижникам, титанам духа, только духовным подвигом можно завоевать ее. А надежда живет со всеми, во всех, с самого детства… И эти девушки, поющие за алтарем, и отец Агафон, и Татьяна, и люди за моей спиной – все надеются, что все, что свершается теперь, – свершается на благо, что все будет хорошо. И этот свет надежды – тихий, неяркий свет – помогает всем нам, слабым, неуверенным, изгнанным за свое неверие в мир произвола…»
А между тем уж шел обряд обручения.
– Обручается раб Божий Роман рабе Божией Татьяне, – услышал Роман обращенные к нему слова батюшки и протянул руку.
Тонкое колечко Татьяны в белой, слегка дрожащей руке отца Агафона казалось хрупким и ненастоящим. Священник надел его Роману на первый сустав пальца и, повернувшись к Татьяне, произнес:
– Обручается раба Божия Татьяна рабу Божию Роману.
И кольцо Романа свободно скользнуло по тонкому пальцу Татьяны. Роман подумал, что отец Агафон