ногах – мягкие шлепанцы. Белая нижняя юбка. Насквозь просвечивает. Возле Ленки уже крутятся парни, готовые прижать ее к дощатому забору церкви… Жандарм Никулае Мьелушел распечатывает желтый конверт. Вынимает бумагу и читает: мобилизация.
Жандарм в своей стихии. Орет:
– Чтоб завтра всем быть на станции, с вещами! Каждый отправится в свой полк. Объявлена война с Болгарией. Кто попробует уклониться, тому, черт побери, несдобровать! Застрелю как собаку.
И чтобы доказать, что не шутит, жандарм поднимает револьвер и разряжает его в воздух.
В толпе шепчутся:
– Что ж это мы – с болгарами воевать будем?
– Чего мы с ними не поделили? Ведь дружбу водили. Хорошо еще Иван со Стояном померли. А то пришлось бы с ними столкнуться. Стыд-то какой. Пришлось бы драться с ними, стрелять друг в друга… Не приведи господь!
Никому уже не до сна. В домах зажглись огни. На порогах плачут, тоскливо причитают женщины. Однако не мешкая принимаются готовить толстые и крепкие лепешки мамалыги – чтоб хватило до прибытия в полк. Из одежи выбирают, что порванее. Лишь бы выдержала дорогу до полка. А уж там вместе с ружьем, патронами, флягой мобилизованным выдадут и военную справу, такую, что корой задубеет на теле, и башмаки – на муку ступням и лодыжкам.
Завернутые в лоскутья, девочки Тицэ Уйе спят в корыте рядышком, головка к головке. А головки – как две желтые помятые тыковки.
– Береги детей, Флоаря…
– Возвращайся цел, Тицэ…
Лают собаки. Воют, как волки. Зловеще. Село гудит. Гудит бескрайнее поле. Стучатся в ворота парни:
– Ухожу, Иоана…
– Через час мне уходить, Мэриоара…
– Илинка моя…
– Стана…
– Горгинэ…
– Катрина…
Ветеран Диш сел на пень, прислонившись спиной к стене примарии. Положил медную трубу на колени. Труба очень старая, вся в царапинах и вмятинах, с покривившимся раструбом. Она трубила штурм еще в семьдесят седьмом, когда погиб под Гривицей Шонцу, когда от турецкой пули пал Вальтер Мэрэчиняну.
– Был я на войне в семьдесят седьмом. Проливал кровь. Много наших полегло на болгарских полях. Мы тогда толковали – коли выпадало время меж сражений, – вот вернутся, мол, те, кто останется жив, и устроят себе завидную жизнь: всем дадут землю, не надо будет платить дань османам. Да куда там! Все осталось, как при турках. И даже еще хуже. Баре вовсе озверели. А правители вспоминают про нас, только когда дело доходит до драки с соседями, когда требуется мясо для пушек…
– Эй, ветеран, ты чего там бормочешь?
– А что в мою старую голову придет. Когда-то я с турками дрался, с нехристями. А сейчас вот с болгарами пойдем биться. А они такие же христиане, как и мы. Грех-то какой на душу берем…
Уходит на войну и Клешие. Утонувшего сына похоронят без него. Похоронят его сверстники, остающиеся дома. «Господи, помилуй», – запоет над гробом поп. И впрямь, «помилуй»…
К утру село опустело наполовину. Зато на станции давка. Яблоку негде упасть. За мужьями увязались жены – поднести котомки с припасами. Прильнули к мужьям и плачут.
Со стороны Руши-де-Веде то и дело с грохотом подкатывают товарные поезда. Мужики подымаются в вагоны. Свистит паровоз. Лихо разводит пары. И поезд, как с грохотом подошел, так с грохотом и отходит. Пришел пустой. Уходит с грузом. К Дунаю.
За Дунаем – Болгария. За Дунаем – болгары. За Дунаем – война…
Отовсюду – с низовий и верховий Кэлмэцуя – стекаются к станции в сопровождении жандармов босоногие резервисты.
– Откуда будешь, браток?
– Из Бэкэлешти… А сам-то?
– Я из Секары…
Жандармы попивают ракию в пристанционной корчме. Пьют, выходят под навес и палят из револьверов по воронам, сидящим на тополях. Уж коли война, так хоть пальбой поразвлечься.
Прибыли с поездом походные пекарни. Их выгрузили, поставили в ряд за станцией возле складов. Отец мой уже не молод. И его определяют на хлебопекарню. Он целый день замешивает тесто и ставит в печь. Печь – из черной жести. Когда хлеб вынимают, от него идет дым, корка подгорела, а сердцевина осталась непропеченной, сырой и горькой. Теперь идущие с низовий поезда везут к Дунаю крестьян из Молдовы. На станции они получают терпкий хлеб и бутылки с водой.
– Яблок у вас тут нет?
– Нет.
– А слив?
– Какое там…
– А стручков акации?
– У нас акация не родит…
Молдаване смеются. Им смешно, что у нас в селах нет яблонь, усыпанных яблоками. А что мы можем, если здешняя земля не годится для яблонь…
Кто-то хватает меня за ухо – это Мьелушел.
– Ты чего здесь потерял, а?
– Что, и поглядеть уж нельзя?
– Нечего тут глядеть. Много будешь знать, скоро состаришься.
И он хмуро гонит меня прочь.
Весь день я толкусь на станции возле отца… Интересно смотреть на проходящие мимо поезда с солдатами. Вот прогрохотал состав с лошадьми. Промелькнули открытые платформы с пушками. Тоже покатили к Дунаю. Целая ватага мобилизованных работает в походной пекарне. Обмундирование выдали не всем – только имеющим чин. Мой отец – рядовой.
– Тятя, а почему тебя не произвели в сержанты, когда ты был в армии?
– Грамоте не обучен… А сержант должен быть грамотный…
Дома у нас никто не знает грамоты, кроме меня.
Кипят в больших казанах щи из крапивы и нескольких картофелин – их бросили в казан нечищенными, прямо с кожурой. Резервисты хлебают из солдатских котелков деревянными ложками. Хлеб, который покрывается плесенью, едва его вынешь из печи, в конце концов приходится выплевывать. Хлебаю щи и я – из одного котелка с отцом. Подбираю брошенные солдатами куски хлеба. Вечером несу их под полой к себе домой. Пусть свинья жрет. Но свинья, понюхав, отходит. Трава ей больше по вкусу…
Для офицеров возят булки из города. И еду им готовят отдельно.
– Вы что разбрасываете хлеб, сукины дети?
– Он горький, господин капитан…
– Еще чего, хлеб сладкий…
– Может, оно и так, только на наш вкус – горький.
– Стало быть, государственное добро на помойку выбрасываете, черт бы вас побрал, сукины дети…
Печи-времянки, все шесть в ряд, пекут хлеб днем и ночью. Хлеб рассовывают по мешкам, мешки грузят в вагоны, а вагоны гонят к болгарской границе. Потом на баржах переправляют через Дунай. Иногда эти мешки, валяющиеся на открытых платформах, попадают под дождь, а то и не раз и не два. Но это пустяк. Дождь пройдет, снова запалит солнце нынешнего знойного лета и жгучими лучами высушит хлеб… Хлеб, уже позеленевший от плесени…
– Тять, а ты Дунай переходил?
– Переходил в семьдесят седьмом. Еще мальчишкой. Мой отец трудовую повинность отбывал. Я и