целыми днями ничего не сознавала. Знает и другое – она никогда не верила, что конец ее близок.

– Ведь у меня дети. И я должна была поправиться, чтоб поднять их. На кого их оставишь? Кто их помоет? Кто обштопает? Пока болела, всякое в голову лезло. Только вот о смерти не подумала ни разу. И вот – смерть про меня тоже забыла. Прошла возле моей постели и не остановилась… Мне кажется, что человек, если он не слишком старый, от болезни только тогда помирает, когда боится смерти, сам думает о ней… Зачем мне было думать о смерти?.. Я думала о жизни. О своей жизни, о жизни детей… Жить так хорошо…

Кожа на ее впалых щеках пожелтела, стала даже изжелта-черной…

Люди пожимают плечами, удивляются и уходят. Скатертью дорога…

Но кажется, мамино исцеление мне не впрок. С некоторых пор мне частенько нездоровится… То болит голова. То тянет руки и ноги. Я ничего не делаю и все же постоянно чувствую усталость. Мне уже ничего не хочется есть. Все время пучит живот, я еле двигаюсь.

Отец взял меня на руки и понес к доктору Ганчу.

– Что с тобой, мальчик? Заболел? Черт возьми! Так и умереть можно!..

Он кладет меня на диванчик, задирает рубашку до шеи. Стучит пальцами по животу. Звук как у барабана. Живот у меня и впрямь раздуло, как барабан.

Ганчу шарит в шкафу и протягивает отцу какие-то порошки.

– Пусть принимает с водой.

Я влезаю отцу на спину, и он несет меня домой. Разводит порошки в горшочке и размешивает, пока вода не становится белой, как известка.

– Пей, Дарие!..

И я пил молочно-белую жидкость. Горько. Меня тошнило. И все-таки я продолжал пить воду, в которой были разведены порошки доктора Ганчу. Но мне становилось все хуже. Послали за бабкой Диоайкой. Она тоже стучала мне по животу, по спине, щупала в паху и под мышками, но так и не уяснила, чем меня пользовать. Меня вывели в сени, усадили на кучу соломы возле очага. Диоайка попросила кусок жести и сделала из нее что-то вроде кастрюли. Прикрепила ее к палке, расщепив у палки конец. Велела отцу спросить в лавке несколько кусочков свинца.

Отец возвратился со свинцом. Диоайка положила свинец в кастрюлю и плавит над огнем.

Передо мной ставят большую миску, полную воды. Диоайка будет лить в нее расплавленный свинец. И по форме, какую он примет, застыв в воде, хочет прочесть, чем меня надобно лечить.

Вот она опрокидывает свинец в миску. Свинец шипит, трескается, здоровая капля расплавленного металла попадает мне на щеку и прилипает. Вот и лекарство. Щека горит от ожога.

Болезнь моя прошла сама собой. Сама собой пришла – как у мамы, – сама и прошла. Черт бы унес эту Диоайку! Не верю я в ее знахарство. Даже мама не верит, но когда человека крепко прихватит, тут он поверит во что угодно.

Церковному служке Флоре Флоакэ приглянулась девушка из соседнего села. Сам он тощ и весь в морщинах. Его гложет чахотка. Он поет на клиросе, и поет красиво. Остер на язык и пишет как никто в селе. Вот бы стать ему писарем! А то ведь беда: девушки считают, что ему вроде уже поздно жениться, догадываются, что он обречен. И не идут за него замуж. Он-де всего-навсего церковный служка, и ничего больше. Деньги зарабатывает, но мало. Может, какая и пошла бы, невзирая на то что должна до времени овдоветь, да только пусть Флоакэ сперва хоть чего-нибудь достигнет. Вот если бы он стал писарем… Но увы! Место писаря уже занято. Хоть здоровьем Джикэ Стэнеску тоже не блещет, но дело исполняет справно. Может, служке суждено проводить писаря в последний путь, а может случиться и наоборот – писарь внесет запись о смерти служки в регистрационную книгу примарни.

Обо всем этом на селе много судили-рядили. В голове служки гвоздем засела мысль: надо бы ускорить смерть писаря, прибегнув к колдовству.

Вечерами он частенько захаживал к Диоайке, советовался.

– Дело трудное, – отвечала ему Диоайка. – До сих пор мне ворожбой никого губить не приходилось. Большой грех людей ворожбой морить, ну да если хорошо заплатишь – сделаю…

Служка отправился в город, взял в банке займ и принес моей крестной обещанные деньги.

Диоайка сотворила колдовской заговор.

Только она и служка знали про эту тайну. По вскоре откуда-то об этом прознало все село. Может, служка проболтался. Диоайка – та как воды в рот набрала. Ни слова из нее не вытянешь, если она не захочет. А уж насчет своих колдовских занятий и подавно – хоть огнем жги.

Возле станции, под горой, раскинулось кладбище; после холеры оно значительно разрослось. У железнодорожного полотна – в каких-нибудь пяти-шести шагах от него – старая деревянная часовня. По преданию, часовню эту вытесали из одного-единственного ствола, привезенного из-за Дуная много лет назад, еще при турках, и ставил ее мастер из-под Плевны.

Зимой крестьяне на санях переехали по льду через замерзший Дунай, перевезли оттуда всю часовенку целиком. Прибыл и мастер, сбил стропила, укрепил крышу. Потом приехал еще один, опять же из-за Дуная, намалевал на досках иконы и развесил по стенам.

Вот и готова церквушка. Помещается в ней человек двадцать – таким маленьким было село в те времена.

Земля под церквушкой осела, и вся она словно стала еще меньше. На ее колокольне свили гнездо совы, по ночам они кричат, рассевшись на телеграфных столбах, тянущихся вдоль железной дороги. Часовенка эта только для мертвых. Когда в селе кто-нибудь умирает, народ вместе со священником провожает покойника в кладбищенскую церквушку. Тут его отпевают. Священник отпевает, а какой-нибудь малец взбирается на колокольню и звонит в колокола. Вспугнутые совы вылетают на свет.

Старые иконы источили черви-древоточцы.

Однажды умер двухмесячный ребенок, от корчей умер – так со сведенными челюстями и в гробу лежал. Повезли его в часовню отпевать. Зажгли свечи. И тут все собравшиеся вздрогнули: у святых не оказалось глаз. Кто-то побывал здесь и ножом выколол святым глаза.

«Кто же мог эдакое учинить?» – задумался поп.

Остались святые без глаз. Люди грешили на Диоайку.

Это Диоайка выколола святым глаза…

Жандарм Никулае Мьелушел вызвал старуху в участок, бил, колотил, пинал ногами, грозился, что свяжет и отправит в город.

Диоайка твердила одно:

– Не выкалывала я святым глаз. А раз нет, стало быть, и нет, хоть убей! Грех на душу возьмешь! Убивай! Придется опосля на собственном хребте на небо нести, как Каину Авеля…

Мьелушел удовлетворился тем, что, схватив старуху за плечи, вышвырнул ее из дверей участка, да так, что она, грохнувшись оземь, покатилась по грязной дороге. Кое-как доплелась Диоайка до дому. Сделала себе примочки – и исцелилась.

А святые при всей их святости так и остались без глаз.

– Ну и что? – говорит господин Думитреску. – Святые, они и без глаз все видят. Глаза только людям нужны.

Отошло в прошлое восстание, уже сгнили в общей, без крестов, могиле казненные бунтари, увяло и истлело над могилами не одно поколение трав; вернулись в села изувеченные, возвратились домой и те, кого на судах, последовавших за подавлением бунта, приговорили к тюремному заключению. Как-то ночью на нашей станции сошел высокий рыжеволосый мужчина с чемоданом в руках. Кончики его длинных усов были лихо закручены вверх. Поезд, сверкая освещенными окнами, умчался дальше. В сторону Дуная. Рыжий мужчина остался на платформе. Перрон освещался одним-единственным фонарем, в котором горела газовая лампа. Вокруг все тонуло в кромешной тьме. На вопрос Руцу, стрелочника, куда он держит путь, незнакомец ответил:

– У меня в этом селе дело. Хотелось бы переночевать где-нибудь поблизости.

– Трудненько это. Постоялого двора у нас нет. Одни корчмы. Приезжие в селе не часто останавливаются. Только проездом бывают…

– Ну и как же мне быть – неужели не найдется койки, хоть какой-нибудь, лишь бы ноги вытянуть? Я заплачу. И за ночлег. И за беспокойство.

Вы читаете Босой
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату