Он ждал, униженный, раздавленный ревностью и злобой, пока она не завернула за угол. Потом резко распахнул двери и снова бессмысленно, слепо стал ругать ее.
– Мист Джордж! Мист Джордж! – повторял кто-то сзади монотонным голосом, пытаясь поравняться с ним.
Он обернулся в бешенстве – перед ним стоял негритенок.
– Какого черта тебе нужно? – грубо сказал он.
– Вам письмо, – ответил тот вежливо, пристыдив Джорджа своей воспитанностью.
Он взял письмо, дал мальчику монетку. На клочке оберточной бумаги было написано: «Приходи в сад вечером, когда все лягут спать. Может, я и не выйду. Но все равно приходи – если только хочешь!»
Он читал и перечитывал письмо, разглядывая ее тонкий, нервный почерк, пока слова не потеряли всякий смысл. От облегчения ему стала худо. И все – старинное здание суда, тополя, сонные упряжки мулов и коней, плотная толпа негров и тягучая монотонность их разговоров и смеха – все стало совсем другим, милым и красивым в беззаботном полуденном свете.
И он облегченно вздохнул.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Мистер Джордж Фарр чувствовал себя настоящим мужчиной. «Интересно, видно по моему лицу или нет?» – думал он, жадно всматриваясь в лица прохожих мужчин: он пытался уговорить себя, что в некоторых лицах есть то, чего в других нет. Но потом он признался себе, что ничего такого нет, и ему стало немного обидно и грустно. Странно. Если уж это не видно по лицу, так что же надо сделать, чтоб сразу было видно? Вот было бы хорошо, если бы (Джордж Фарр был все-таки джентльменом)… если бы, без всяких разговоров, мужчины, которые шли от женщины, могли бы узнавать друг друга по первому взгляду – что-то вроде скрытого знака: невольное масонство. Конечно, он знал женщин и раньше. Но не так. И вдруг его осенила приятная мысль, что он – единственный в мире, что никогда ни с кем не случалось такое, что никто даже мечтать не смел о таком, А он вот знает, он смаковал свои тайные мысли, как приятный вкус во рту.
Когда он вспоминал (Вспоминал? Да разве он мог думать о чем-нибудь другом?), как она убежала в темный дом, в ночной рубашке, заливаясь слезами, он чувствовал себя мужественным, сильным, добрым. «Теперь она уже успокоилась, – думал он. – Они все, наверно, так…»
Но его влюбленное спокойствие слегка нарушилось, когда он безуспешно пытался добиться телефонного разговора, и окончательно разлетелось вдребезги, когда днем она безмятежно проехала мимо него в машине с подругой, совершенно игнорируя его. «Она меня не видела. (Сам знаешь, что видела.) Нет, она меня не видела. (Дурак, знаешь же, что видела!)»
К вечеру он дошел до грани легкого и, по его характеру, не очень опасного безумия. Потом и этот пыл охладел, когда охладело солнце в небе. Он ничего не испытывал, но, как неприкаянный, торчал за углом, из-за которого она могла выйти по пути в город. И вдруг его охватил ужас: «А что если я ее увижу с другим? Это было бы хуже смерти», – подумал он, пытаясь уйти, спрятаться где-нибудь, как раненое животное. Но его непослушное тело не двигалось с места.
Он то и дело видел ее, а когда оказывалось, что это другая, он сам не понимал, что он чувствует. И когда она действительно вышла из-за угла, он не поверил своим глазам. Сначала он узнал ее братишку, потом увидел ее, и вся жизнь в нем прихлынула к глазам, а тело стало неуклюжим, нелепым комом сырой глины. Он не знал, сколько минут просидел на каменном постаменте, не ощущая его, пока она с братом медленно и неумолимо проходила в его поле зрения. Но вдруг он словно ослеп, вся жизнь прихлынула от глаз к телу, он снова почувствовал себя хозяином своих рук и ног и, ничего не видя, бросился за ней.
– Эй, Джордж! – небрежно, как равного, окликнул его Роберт-младший. – Идешь в кино?
Она взглянула на него быстро, осторожно, с ужасом, почти что с ненавистью.
– Сесили… – сказал он.
Глаза у нее стали темными, черными, она отвернулась и пошла быстрее.
– Сесили! – умоляюще сказал он, касаясь ее руки.
От его прикосновения она вздрогнула, отшатнулась от него.
– Не смей, не смей меня трогать! – жалобно сказала она.
Лицо ее побелело, потеряло румянец, а он стоял, глядя, как ее тонкое платье повторяет хрупкие движения ее тела, как она с братом уходит, покидая его. И ему передалась вся ее боль, весь страх, хотя он и не понимал почему.
2
Возвращение этого бедняги, Дональда Мэгона, давно перестало быть событием, чудом из чудес. Приходили любопытные доброжелательные соседи – мужчины, сидели или стояли, уважительно- добродушные, бодрые; солидные дельцы интересовались войной, только как побочной причиной падения и возвышения президента Вильсона, да и то лишь выраженной в долларах и центах, тогда как их жены болтали между собой о тряпках, через голову Мэгона, не глядя на его изуродованный, бездумный лоб; заходили и случайные знакомые ректора в демократически расстегнутых рубахах, спрятав за раздутую щеку табачную жвачку, и вежливо, но твердо, отказывались снять шляпы; знакомые девушки, с которыми Дональд когда-то танцевал и флиртовал летними ночами, забегали взглянуть разок на его лицо и сразу убегали, подавив отвращение, и больше не приходили, если только случайно, при первом посещении, лицо его не было закрыто (тогда-то они непременно находили возможность еще раз взглянуть на него); мальчики прибегали и уходили обиженные, потому что он не рассказывал про военные приключения, и во всей этой суете только Гиллиген, его хмурый (????)
– Беги, беги! – повторял он маленькому Роберту Сондерсу, который привел целую компанию своих однолеток, обещав показать им настоящего первоклассного инвалида войны.
– Он хочет жениться на моей сестре. Почему же мне нельзя его видеть? – протестовал Роберт.
Он очутился в положении человека, который обещал своим друзьям золотые россыпи, а потом оказалось, что никаких россыпей нет. Они издевались над ним, а он отчаянно защищался, взывая к