Прижимает пластину к краю табурета и начинает обтачивать.
— Пошли, Кица, покурим, — говорю товарищу, морщась от звука напильника. — Фокус не удался.
— Вы, бля, звери, — говорит нам сержант из «мандавох» Степа. — А если б он руку не убрал?
— Солдат ребенка не обидит, — угощаю Степу сигаретой. — Гляди.
Показываю, как приподнять половицу.
Степа качает головой.
— Долбоебы…
В умывальнике на подокониике сидят наши осенники — Колбаса, Укол и Гунько. Достаем сигареты, закуриваем.
В распахнутое окно вливается душный сизый вечер. Год уже с лишним я смотрю в это окно. Еще почти столько же…
Нади не видать.
— Где он? — спрашиваю их.
Укол усмехается:
— Где и положено. Двадцать «очек» только от меня лично. Заебется сдавать.
Захожу в сортир. Кица остается с осенниками.
Дверцы кабинок распахнуты. В дальней, у окна, слышно копошение и знакомый, такой знакомый звук кирпичного бруска.
Подхожу и вижу согнутую спину Нади. От звука шагов тот вздрагивает и оборачивается. Лицо его заплаканное, нос распух. Правое плечо и часть спины темные, будто мокрые.
— Давай, давай, хуярь, — киваю ему. — Это самое важное «очко». Дембельское. Время придет, сам в него срать будешь.
Молчу немного и добавляю:
— Если доживешь, конечно.
Надя сжимая обломок кирпича, утыкается лицом в руку. Только сейчас до меня доходит, что за темные пятна на его форме.
Кто-то из осенников просто поссал на него.
Не сидеть Наде на почетном «очке» никогда. Судьба у него теперь — другая.
Лучше бы замполит нас пустил на фильм. Хотя, все равно. Рано или поздно…
— Не плачь, Надя. Москва слезам не верит…
Выбрасываю бычок в «очко», которое он чистит. На секунду становится неуютно в душе. Понимаю, что лишь пытаюсь выдать себя за сурового черпака. Мне жаль, настолько жаль этого опустившегося бойца, что опять ловлю себя на желании избить его прямо тут. Сильно избить, не думая о последствиях.
— Надя… Встань. Хорош реветь, я сказал. Как тебя зовут, по-нормальному?
— Виктор… — шмыгает носом боец и поднимается.
Грязный, мокрый, в руке — темно-оранжевый кусок кирпича.
— Кирпич хуевый у тебя. Таким до утра тереть будешь. Спроси у «мандавох» со своего призыва, может, у кого мягкий есть. Красный такой… Я в свое время под тумбочкой ныкал, чтоб был всегда.
В сортир заглядывает Кица:
— Пишлы чай пить, шо ты тут?
— Щас иду, погодь!
Кица уходит.
— Короче, Витя. Я тебя пальцем не трону. Обещаю. Но и заступаться не буду. Сам должен. Делай как хочешь. Но или ты не зассышь, и заставишь себя уважать, или… Никто и ничем не поможет тебе уже. Ты меня понял?
Надя часто моргает, готовый расплакаться вновь.
— А как? — сипло выдавливает и вновь начинает всхлипывать.
Вот сука…
Пожимаю плечами.
— Да как сможешь. Только не вздумай стреляться или вешаться. Ты что, пиздюлей на гражданке не получал никогда? Что ты прогибаешься под них, — киваю на стенку. — Вытерпи несколько раз, докажи себя.
Кица снова засовывает в дверной проем свою круглую рожу:
— Шо тут у вас?
— Политинформация. Иду, иду.
Выходим из умывальника и обнаруживаем, что шутка наша пришлась «мандавохам» по душе. Какой- то несчастный душок жалобно трясет головой возле двери бытовки.
— Суй руку, я тебе сказал! — орет и замахивается на него Степа. — Ты чо, бля? Старого в хуй не ставишь?
— Ставлю… — испуганно отвечает дух.
Под общий смех Степа выкатывает глаза:
— Ах ты, сучара! Ты — меня! В хуй?! Ставишь?! Ну пиздец тебе! Суй руку!
Хлоп! — ударяется дверь о препятствие.
Дух стоит ни жив, ни мертв.
— Ты хуль руку не убрал?! — орет на него Степа. — Сломать хотел? В больничку, сука, закосить хотел?! Служба не нравиться?! На «лося», блядь!
Боец вскидывает ко лбу руки и получает «лося».
— Гыгы… — улыбается Степа. — Съебал! Стой! Из своих позови сюда кого! Хы, бля, прикольно…
С хождения по плацу возвращается рота связи. Топот, ругань, вопли, мат — обычный вечер. Все матерят замполита.
— Дембель! Дембель давайте! Заебало — не могу! — орет кто-то истошно у выхода.
— Вешайся! — кричат ему с другого конца.
Быстрая вечерняя поверка, наряды на завтра и отбой.
Ответственный лейтеха из новых, только что с Можайки, читает книжку в канцелярии а через полчаса и вовсе сваливает из казармы.
Начинается обычная ночь. Бойцов поднимают и рассылают по поручениям. Кого на шухер, кого в столовку за хавчиком, кого «в помощь дневальным».
Некоторых тренируют «подъем-отбоем» на время. Бойцы суетятся, налетая друг на друга. Скидывают одежду и прыгают в койки. Тут же подскакивают и, путаясь в рукавах и брючинах, одеваются.
Не знаю, на хер нужен скоростной «отбой». «Подъем» — еще куда ни шло, но вот зачем на время раздеваться — не понятно. Странно, когда «отбивали» меня самого, полгода назад еще — таких мыслей не возникало.
Раздается кряхтенье.
Человек десять провинившихся стоят на взлетке в полуприсяде, держа перед собой в вытянутых руках табуреты.
У некоторых, особо залетевших, на табуретах лежит по несколько подушек. За малейшее движение рук вниз бойцы получают в «фанеру».
На соседней со мной койке лежит Кувшинкин. Глаза его закрыты, но лицо напряжено, видно даже в полутьме дежурного освещения.
— Кувшин! — толкаю его в плечо. — Как там стихи про Москву? Выучил?