приносивший со степи медвяные запахи трав, радовал запах земной влаги, и нежно ласкали слух едва приметные звуки летнего полудня — гуденье пчелы, шорох жучка, шелест листьев над головою.
На другое утро уже легче было подняться и можно было сидеть, привалясь к стволу яблони. И не прошло недели, как Степан Тимофеевич без чьей-либо помощи вошел в стряпную, где возилась Алена.
Она в испуге всплеснула руками. Степан рассмеялся.
— Чего ты! Кваску захотелось, — пояснил он.
— Ты бы окликнул. Гришатку послал бы. Садись-ко, садись…
— Ну-у… я сам… захотел… испытать… силу, — тяжело дыша, радостно улыбнулся Степан.
Он сам теперь выходил во двор, сам выбирал себе место, садился в тени уже разросшихся яблонь, смотрел на купающихся в пыли, отъевшихся возле конюшни голубей, слушал их сытое, знойное воркованье, оглядывал помутневшую от жары синеву горизонта, следил за чайками, реявшими над Доном в густом душном воздухе, вдыхал разогретый запах конюшни.
Отвыкший было от отца, Гришка снова освоился с ним и карабкался к нему на колени.
— Слезь ты с колен, батьке тяжко, бессовестный! — крикнула Гришке Алена.
Но на другое утро она услышала со двора громкий смех и ребячий визг. Алена вышла и увидела, как Степан высоко подкидывает сына над головою и, счастливый, довольно хохочет, а Гришка повизгивает от страха.
— Какой же ты, малый, казак, коль страшишься? Птахи в небе, глянь, выше летят, не страшатся! — уговаривал сына Степан. — Ну, ну, рви сверху яблочко, вишь — покраснело.
Июльские грозовые дожди взрастили в степях вторую траву, еще богаче, чем первая, и казаки снова собирались косить. Мимо сада проехали поутру косари. Снимали шапки, кланяясь есаулу, желали здоровья.
— С нами косить! — тепло шутя, подзадоривали его.
Фрол деловито в углу под навесом отбил косу, вскинул ее на плечо и поехал в степь. Он не вернулся и к ночи, оставшись в степи на ночлег.
Раным-рано утром, пока Алена гоняла в стадо коров, Степан спустился с крыльца и почувствовал на открытой груди прохладу влажного ветра. Он радостно усмехнулся ощущенью силы, играющей в мышцах, взял в сенцах седло и уздечку, взнуздал коня, захватил косу и выехал из ворот…
… Степан косил в ряд с Фролкой, полной грудью, жадно вдыхая горький запах трав, падавших под широкими взмахами.
Трава поднялась выше пояса. Каждый взмах косы валил целую копну… Солнце палило. Скошенная с утра трава к полудню уже сухо звенела под ногами. Можно было, не шевеля ее, сразу сгребать.
Степан утомился, но размеренность движений увлекала дальше вперед по ряду. Руки сами ходили взмахами, и было почти невозможно остановиться. После долгой неподвижности работа казалась особенно сладкой и радостной, казалось — ею не насытишься никогда. Она охватывала все существо, отрывала от всяких мыслей. Все чувства и воля уходили в ловкость и силу взмаха. Зеленые стебли с синими, красными, желтыми и белыми пятнышками цветов, мерной волной опадающие под взмахами острого лезвия, стояли в глазах, и даже если во время отдыха прикроешь глаза, они продолжали такими же волнами падать и перед мысленным взором, только вместо размеренного, звенящего шороха косы доносились другие звуки — крик ястреба в небе, стрекот кузнечиков и где-то в станице далекий собачий лай… И вот уже снова окончен отдых. Руки и плечи сначала медленно, как бы ищучи утерянную размеренность, приходят в движение, потом все чаще и чаще взмахивают косовьем. И вот уже снова не оторвешься, не остановишься, словно сросся с косой, и не понять — руки ли ею владеют, она ли руками…
Когда из травы вскочил человек, Степан не мог ничего понять — кто, что? — и только несколько мгновений спустя разразился неистовой бранью:
— Чертов пень! Всей широкой степи тебе мало, нашел где задрыхнуть!.. Еще бы разочка четыре махнул — и резнул бы по мясу… Али ты не видел, что косьба полосой прошла рядом?!
— Ить то-то, что не видал! — словно оправдываясь в содеянном непростительном проступке, забормотал едва спасшийся от косы человек.
— Счастлив твой бог, казак! Стенька те резанул бы, то наполы пересек бы, как травку! — сказал Фрол.
— Казак?! — удивленно переспросил незнакомец. — Так, стало быть, что же, я на донской земле ныне?
— Проснись! Не очухался, дядя? — ответил Фролка. — Хлебни водицы из Дона!
— Братцы мои! Голубчики! Казачки! — восторженно забормотал незнакомец. — Привел бог спастись от боярской напасти! Дайте, братцы, я вас обниму!..
Беглец причитал тоненьким, бабьим голосом. Он казался почти испуганным тем, что добрался туда, куда сам стремился, — в казацкие земли… То растерянно тер он ладонью и пальцами по сухим, потрескавшимся губам, то тянул себя за свалявшийся клок рыжеватой окладистой бороды, по которой текли слезы.
— Нда-а! Во-он ка-ак! — бормотал он, нескладно топчась на месте.
И Степан глядел на него в нетерпении и какой-то даже досаде.
Видно было по облику, что человек бежал долгие дни, хоронясь от людей по лесам, в полях и болотах, обтрепался, изголодался, устал…
— Что же, Фролка, видно, нам незадача ныне косить. Накормить казака придется, — сказал Степан.
По пути в станицу беглец рассказал, как две недели подряд, таясь от людей, шел он ночами, а днем забирался куда-нибудь спать. Две недели он не видал куска хлеба, страшась просить подаяния в деревнях.
Он ел жадно. Голодный звериный блеск загорелся в его глазах, когда увидал он богатства, наставленные Аленой на стол в честь выздоровления мужа.
— Не слыхали у вас на Дону, что в Москве сотворилось? Вот буча так буча! — оживленный едой и кружкой густого темного пива, рассказывал за столом беглец. — Как в «соляном»[12], раскачалась Москва: весь народ пришел к государю челом бить на сильных изменщиков — на бояр да больших купцов…
— С чего же оно занялось? — спросил Степан.
— Да сам посуди: истощался народ в нуждишке — ни пить, ни есть. Сколь раз челобитные подавали: мол, старый и малый мрут подзаборною смертью, на медные деньги товаров никто не везет.
— Пропади они пропадом к черту! — воскликнул Степан.
— Лихоманка возьми, кто их выдумал! — не вытерпела, вмешалась даже Алена.
— Злодейское и изменное дело! — согласился рассказчик. — У нас на Москве раз в полсотню все вздорожало. Хлеба не купишь, ан тут еще и указ: подавай пятину! Взять хоть в моей семейке: нас пятеро кое-как живы, а коли пятину отдать — одному из пяти на кладбище… Кому? Хошь жребий кидай! Нашелся в Москве грамотей, исписал письмо, чтобы всем миром встать на изменных бояр и на богатого гостя Василия Шорина. Мы то письмо всю ночь по Москве носили, воском лепили на росстанях к столбам. А утром сошелся народ, и пошли с тем письмом толпой к государю… Он в ту пору случился в вотчине у себя, от Москвы недалече…
— В Коломенском кречетами тешился, что ли? — перебил Степан.
— Ты, стало, бывал в Москве? В Коломенском был государь, у себя во дворце, стоял у обедни, — подтвердил беглец. — Пришли мы туда. Он из церкви к нам вышел. Народу — тьма! Тут тебе и посадский люд, и холопы, стрельцы, солдаты ажно с начальными со своими. Тут и подьячие, и пушкари, и крестьяне… Даже попа я в толпе с народом видел. Лучка Житкой, посадский мужик, государю письмо дал: читай, мол, своими очами всю правду!
— Взял? Сам? Бояре не отняли? — нетерпеливо спросил Степан.
Беглец посмотрел на него с насмешкой.
— Взял сам, не отнял никто. Он читает. Народ шумит: «Отдавай, государь, мол, изменных бояр на расправу! Не дашь, то мы сами возьмем! Читай перед миром вслух имяны изменщиков!» Площадно тоже иные бранились…
— Обиду какую народ учинил государю! — вздохнула Алена.
— Мы мыслили: станет серчать, закричит. А он посмотрел на всех, опечалился да тихим обычаем,