вспоминали бы к месту и не к месту: «яйца мафлингов даем армии и флоту»!
Затем Мирослав швырял рукопись на журнальный столик, заставленный пепельницами, пустыми бутылками из-под пива и стопками чужих книг, подсаживался к Тане поближе, закрывал глаза и целовал ее в шею своими горячими пухлыми губами.
– Как же я люблю тебя, моя Снегурочка! – шептал он. – Тебе никто не говорил, что ты похожа на Снегурочку?
– Ты… говорил…
– Правда? Значит, я повторяюсь…
Дальше поцелуев с объятиями дело у Тани с Воздвиженским не шло. Впрочем, поначалу Таню это не смущало.
Подобные целомудренные услады доставляли Тане мало телесного удовольствия. Возможно, потому, что на самих усладах у нее никак не получалось сосредоточиться. Яркий дневной свет не располагал к чувственности. Из книжных шкафов, которыми были уставлены стены студии, на нее смотрели фотографии – инфернальный Маяковский, неземной Лермонтов, сердитый Бродский. Тане не слишком нравилось целоваться на глазах у всей русской литературы.
В студии всегда было прохладно. Танины предплечья – свитер она обычно снимала, чтобы казаться обольстительней в облегающей футболке, – покрывались гусиной кожей…
Но кое-что в этом действе ей все же нравилось: Мирослав говорил слова, которые не говорил ей до этого никто и никогда.
И не важно, что некоторые его признания казались захватанными, как дверные ручки. За месяцы практики Таня научилась не обращать на это внимания.
На ласки Мирослав отводил от пятнадцати до двадцати минут, смотря по настроению.
Покончив с «нежностями», Воздвиженский, грузно крякнув, вставал с матраса.
И, окинув Таню прощальным, сытым взглядом, шел одеваться. Натягивал черные брюки, надевал черную рубашку и повязывал черный в красную рисочку галстук – цвет траура шел Воздвиженскому, и он этим беззастенчиво злоупотреблял.
Тем временем Таня готовила из завалявшихся в холодильнике полуфабрикатов некое подобие второго блюда. Затем они вместе трапезничали, обсуждая знакомых и заказчиков Воздвиженского. А после завтрака-обеда Мирослав, как правило, «убегал по делам». А Таня возвращалась в общежитие – учиться…
Случалось, они встречались еще и по вечерам – обычно на каком-нибудь мероприятии, где блистал Воздвиженский.
Дважды Мирослав брал Таню с собой на дни рождения знаменитостей средней руки – очевидно, затем, чтобы все знакомые оценили по достоинству тот факт, что любовница Воздвиженского вдвое младше него.
Изредка они встречались и по выходным.
С некоторыми вариациями эта схема повторялась все четыре с половиной года их дружбы.
Глава 7
Что такое гвардейский подвиг?
Размаянный мыслями о смерти, сине-черными, железными, шершавыми, я лежал без движения долго, не помню, сколько времени, когда мое жалкое уединение снова было нарушено.
Протопали по салатному линолеуму легкие женские ножки, туфли без каблука.
«Хвови вернулась», – подумал я. Но глаз не открыл. Не скажу, что свинцовой тяжестью налились мои веки. Не налились, ничего подобного. Просто малознакомый голос из самой глубины меня шепнул: не открывай глаз, так надо. А я послушался.
Судя по движению озонированного воздуха, Хвови села рядом со мной, слева. Но не туда, где сидела только что. А на вращающееся сиденье у самого изголовья моей кровати – с него было сподручно манипулировать обширной электронной лечильней, что карнизом нависает надо моей головой.
Вот сейчас электронный гроб тоненько пискнет на фарси «к процедуре готов», и, выпрыгнув из своей жестяной норы, к моей вене присосется кольчатый сомик-инъектор. Его анестетическая слюна сделает мне хорошо. Или, наоборот, плохо.
Не исключено, вот сейчас-то меня и убьют (это только шпионов в книжках «ликвидируют»). Вольют в мое исхудавшее тело яд, от которого я тихо отчалю в Место Икс, чьи координаты знает лишь Парсер Господа Бога. А может, Хвови извлечет из поясных ножен свой ритуальный тесак и деликатно вскроет мою шейную артерию? Взглянуть бы на проблеск этого тесака… Наверное, многое можно понять перед путешествием в пустоту, наполненную всеми вещами.
Но я не взглянул. Удержался.
Моя одиночная палата была залита ярким искусственным светом. Таким назойливым, что он просачивался даже сквозь сомкнутые веки – так иногда бывает. При таком освещении, когда всматриваешься в глубь себя с закрытыми глазами, иногда начинает казаться, что еще чуть-чуть – и обретешь дар ясновидения. Откроется, так сказать, третий глаз. И ты будешь «видеть все», причем не в смысле «все, что происходит», а в смысле «видеть все вещи такими, какие они есть». Ч-черт, схожу с ума?
Однако к медицинской панели Хвови не прикоснулась. Она сидела рядом и, так мне казалось, вглядывалась в мое лицо. Несвежее и опухшее уж наверняка. Но чем дольше она смотрела, нервно покусывая нежно опушенную губу, тем более крепла во мне уверенность: это не ротмистр Аноширван, не Хвови.
Тогда кто?
Может быть, захожая молоденькая медсестра? Из-под шапочки выбивается черная блестящая челка; вздернутый носик, задорные глаза дурашки, повидавшей на своем двадцатилетнем веку и диптихи рассеченных трупов, и триптихи раскроенных черепов, но резвой любви к художественной стороне жизни между тем не утратившей. А может, молодая доктор из пехлеванов? Нет, доктор вряд ли, скорее медсестра…
Ведь можно такое себе представить – она приметила пленного русского пилота из палаты номер… какая там у меня палата?.. мимоходом присмотрелась к нему, курящему исподтишка в постели. Каждый раз, пробегая с поручением мимо прозрачной (лишь в одну сторону) стены его бокса, она невольно замедляла шаг… Пока однажды дуновение незнакомого теплого ветра не коснулось прозрачных персиковых волосков на ее щеке, пока не поселилась в ее сестринской душе непонятная, но волнующая (потому что запретная) приязнь к этому самому худородному пилоту Пушкину. Вот она и решила зайти, ведь все равно пациент спит.
Она посидит, подумает о любви, о войне, а может – о новом сериале, сентиментальном и торжественном, как и все у клонов, где выяснения отношений перемежаются беззаботными песнями- плясками. Там у них в местах, где в земных сериалах имеют место быть долгие поцелуи взасос, обычно идут вокальные дуэты куплетов на восемь—двенадцать… Помурлычет себе под нос такой куплет – и вернется на свой пост медицинской сестры мечтать дальше и пить свой зеленый (хотя по цвету желтый, как моча диабетика) клонский чай.
Интересно, она симпатичная?
Но глаз я не открыл.
Может быть, чтобы не разочароваться.
Хотя нет, я знал точно, как то, что командование ведет российскую армию от победы к победе: рядом со мной сидит красивая молодая женщина. С тщательно очерченным природой овалом лица, разлетающимися черными бровями и темными, сочными, как херсонские вишни, губами. Ее смуглая кожа, не тронутая косметикой – косметика у них, в Великой Конкордии, только для шлюх, – кажется отполированной солнцем до нефритового блеска, а глаза ее черны как сажа и сияют. В них – несгибаемая сила и непобедимая слабость, хотя силы, конечно, больше. Ее огромные глаза – как звезды над Чахрой, рыдают от обиды и безмолвно ликуют, ведь она очень рада меня видеть.