Разговор все более увлекал Ляхова. Ему всегда было страшно интересно проникать в тайны неведомого и недоступного.
В свое время он и психиатрией взялся было заниматься, потому что ему казалось очень заманчивым проникнуть во внутренний мир маньяков, на полном серьезе воображающих себя гениальными писателями, царями и пророками. Или шизофреников, одновременно являющихся крупными учеными и искренне убежденных в реальности «голосов», диктующих им совершенно абсурдные вещи, разубедить в абсурдности которых невозможно. Даже ссылками на их собственные научные труды.
Правда, очень скоро убедился в наивности своих надежд.
А сейчас ему представилась куда более грандиозная возможность попытаться разобраться в психологии самого натурального покойника. Если, впрочем, он является таковым, а не порождением его собственного поврежденного разума.
Само собой, Ляхову никогда еще не встречался душевнобольной, способный к рефлексии по поводу своих недугов. Но ведь психиатрия – наука неточная, и отсутствие описания какого-то факта и даже синдрома отнюдь не означает, что подобное проявление душевного нездоровья на самом деле не имеет места.
– Жаль, Михаил, что отсутствует у человечества некая единая теория загробного мира и посмертного существования. Каждая религия и каждая этническая общность имеет на этот предмет собственные, иногда диаметрально противоположные взгляды. Вы, кстати, в философии какие проблемы разрабатывали?
– Вас это в самом деле интересует или проверяете степень сохранности моей личности? – осведомился капитан.
Вадим отметил некоторую странность, заключенную в его словах.
Эмоций Шлиман якобы не испытывает, отчего же мимика его в целом соответствует каждой данной ситуации? Механическая память мышц, или все-таки нечто другое? Может быть, он еще способен к восстановлению, то есть посмертный шок потихоньку проходит, хотя бы от энергетической подпитки и общения с живым человеком? Пребывания в его ментальном поле.
Так он и спросил: не располагает ли коллега информацией или хотя бы догадкой, в чем смысл такой вот его «жизни» и чем она, по идее, может закончиться?
Иначе в чем вообще смысл столь странной затеи неизвестно каких сил или законов природы? Стоит ли, мол, сначала умирать «там», а потом столь же бездарно – здесь, но с определенным временным лагом?
– Я еще понял бы, если бы здесь вас, ну и нас, конечно, в свое время ждал «Страшный суд» или, напротив, «ни слез, ни воздыханий, а жизнь вечная», а так – для чего же? Побродить в поисках пищи, которую добыть здесь нельзя по определению, ибо кто же мог рассчитывать, что мы с товарищами сюда случайно попадем? Причем тоже не в некоем экзистенциальном[49] смысле, а в качестве предполагаемого продукта питания. А если даже и попали в силу странного стечения обстоятельств, так «высший разум» должен был учитывать, что за себя постоять мы сумеем.
Не странно ли, опять же, что нам, «живым», в этом мире предоставлены все возможности и для выживания, и для самообороны, вам же – ровно ничего?
Вы же биолог и знаете, что абсолютно везде должен существовать определенный биоценоз, вполне конкретная пищевая пирамида. Кого-то едите вы, кто-то, в свою очередь, должен съесть вас… А так вот… Наверное, мы чего-то пока не уяснили.
И где, кстати, посмертные тела зверей, птиц и прочих насекомых?
Эта простейшая в принципе догадка только что пришла ему в голову и заинтересовала чрезвычайно.
Шлиман ответил вполне достойно своего и первого, и второго образования.
В том духе, что вопрос «для чего?» реального содержания не имеет, ибо телеология[50] – очередное заблуждение человеческого разума. И если нечто и случается, то, скорее всего, просто так. В силу непреодолимых законов природы или случайного сцепления необязательных обстоятельств.
Не имел же Везувий, извергаясь в 79 году (н. э.) целью непременно уничтожить Геркуланум и Помпеи, а тем более, засыпав их пеплом, сохранить подробности подлинного римского быта на радость грядущим археологам и туристам.
Явления же, пусть и природы (в широком смысле), нами изучены настолько слабо, что попытаться в течение нескольких часов, пусть даже суток, найти ответ на вопросы, над которыми человечество бьется тысячелетиями, – напрасная затея.
С этим Ляхов не мог не согласиться, ибо идеалистом не был по определению, однако его материализм интересным образом работал в пользу враждебного учения, поскольку предлагал принять даже абсолютную мистику как факт, если реальность ее очевидна.
Альтернативой было только признание собственного глубокого безумия, но в таком случае тема теряла всякий научный интерес, да и имелось у Вадима немало способов, позволяющих достаточно надежно отличать самый правдоподобный (точнее, убедительный) бред от яви. Пусть и самой невероятной.
И тут же его предыдущие слова породили у него очередную забавную мысль.
– А таки знаете, Миша, – одесский стиль тоже прорезался у него как-то сам собой, – телеология телеологией, но что-то тут не так. Мы и сами, по-хорошему сказать, не пойми кто. Или собственные реинкарнации, или вправду Орфеи пополам с Данте, путешественники в страну мертвых, или…
Последнюю мысль договаривать вслух не хотелось. Потому он вернулся к первой.
– Одним словом, очень мне кажется, что некий умысел в нашей с вами встрече присутствует, и самое правильное – поверить или сделать очень убедительный вид, что верим, и все у нас получится. Как в детстве на Лиговке принято было клясться – «зуб даю». И до тех пор, пока лично мы с вами не исчерпаем некую функцию, ничего с нами не случится. Вот вы еще «есть» не захотели… – констатируя факт, уверенно сказал Ляхов.
– До сих пор нет, – снова прислушавшись к собственным ощущениям, ответил Шлиман с достаточной долей удивления. – Похоже, что действительно нечто такое происходит. Я вам говорил, что, когда ел ваши консервы, чувствовал, что жую суррогатный хлеб, что насытиться им просто невозможно. Набить желудок