Специально выделено было все, что касалось прямых предков Воронцова. С волнением и неясным чувством вины увидел он наконец выполненный рукой неизвестного художника графический портрет прадеда Акима Петровича, войскового старшины, и фотографию деда, Василия Акимовича. С датированной шестнадцатым годом овальной карточки смотрел на него суровый, немолодой есаул с подкрученными усами. На белой черкеске два офицерских ордена – Владимира и Станислава, оба с мечами, и солдатский Георгий, наверное, за японскую войну. «Неплохо, – подумал Дмитрий. – Не подвел дед…»
Но настоящее потрясение Воронцов испытал, перейдя к разделу послеоктябрьской истории.
Он не считал себя совсем уж неосведомленным, знал кое-что сверх обязательной программы о подробностях гражданской войны и о «перегибах» коллективизации, о репрессиях тридцатых годов, слушал и сам рассказывал анекдоты про «Иосифа и Лаврентия», но все это было настолько поверхностно, настолько забивалось бесчисленными славословиями «героическому пути», «невиданным успехам», «неслыханному энтузиазму», что существовало как бы в ином измерении, за пределами подлинной, научной, классово выдержанной истории. Враги оставались злобными и трусливыми, кулаки подлыми и коварными, красные конники беззаветными и героическими. А линия, разумеется, единственно верной на непроторенном пути.
А сейчас перед ним открывалась совсем другая история. Поистине страшная. Не уступающая ужасам полпотовской Камбоджи.
Он читал копию (или подлинник?) подписанной Я. М. Свердловым директивы 1919 года:
«Необходимо, учитывая опыт гражданской войны с казачеством, признать единственно правильным самую беспощадную борьбу со всеми верхами казачества путем поголовного их истребления.
Провести массовый террор против богатых казаков, истребив их поголовно, провести массовый террор по отношению ко всем казакам, принимавшим прямое или косвенное участие в борьбе с Советской властью.
К среднему казачеству необходимо применить все те меры, которые дают гарантию от каких-либо попыток с его стороны к новым выступлениям против Советской власти…»
Имелась также спецдиректива, которой предписывалось физическое истребление по крайней мере 100 тысяч казаков, способных носить оружие, физическое уничтожение так называемых «верхов» станиц (атаманов, учителей, судей, священников), хотя бы и не принимавших участие в контрреволюционных действиях…
Читал Воронцов справки о действиях карательных отрядов на Кубани и Дону, количестве уничтоженных и выселенных станиц, расстрелянных офицеров, фронтовиков, юнкеров, георгиевских кавалеров… Некоторые из этих справок и документов были подписаны именами людей, которых Дмитрий с детства считал героями.
Документы подтверждались соответствующими фотографиями.
Дойдя до материалов, повествующих о зловещей «экспедиции» Кагановича на Кубань в 1933 году, Воронцов захлопнул папку.
Картина национальной трагедии не просто потрясала, она переворачивала душу, перечеркивала все его сложившиеся за тридцать пять лет жизни представления.
До нынешнего года (а на дворе стоял, прошу заметить, 1984-й) политические взгляды Воронцова немногим отличались от позиций подавляющего большинства людей его возраста, образования и круга общения. Несмотря на то что за последние десять лет он побывал в доброй сотне иностранных портов, стереотипы оказывались сильнее.
Да, живут они там лучше, чем мы, да, имеют там место так называемые «буржуазные свободы», но зато наша страна – самая передовая, самая миролюбивая, опора и надежда всего прогрессивного человечества. А если что и не так, как хотелось бы, – на то есть объективные причины: войны, неизведанность пути, происки империалистов, родимые пятна капитализма и прочее из того же набора.
И вообще, крупнейшей национальной катастрофой он считал Цусиму и связанные с ней последствия для русского флота, который на полвека утратил возможность занимать подобающее ему место среди флотов прочих мировых держав.
Это в нем, конечно, говорил кастовый дух и оскорбленная профессиональная гордость.
Но вдруг Воронцов столкнулся совсем с другой историей. Которой просто не могло и не должно было быть!
Однако самое странное, что он ни на минуту не усомнился в подлинности открывшихся ему фактов, хотя, казалось бы, они настолько противоречили всему, что он знал о «самой великой и гуманной революции»… Или документы показались ему абсолютно убедительными, или подсознательно Воронцов был готов к принятию именно такой информации, потому что сотни маленьких неправд, умолчаний и искажений исподволь складываются в одну большую грандиозную неправду, и тогда достаточно внешне незначительного удара, чтобы кривое зеркало разлетелось вдребезги.
Стоя у окна, он жадно курил, но здравый смысл и логическое мышление его не покинули. Вопрос, который тут же возник у Воронцова, был чисто практическим: а зачем форзейлям потребовалось, чтобы он узнал все это? На какие действия должна подвигнуть его такая информация и нынешнее душевное состояние?
Завербовать его в стан белой эмиграции? Привлечь на сторону «правозащитников» и «диссидентов»? Подготовить к участию в военном перевороте?
Смысла в этом мало, да и речь все время шла о другом. Как соотнести сведения о репрессиях против казачества – и необходимость помочь пришельцам в поисках Книги?
Разумного ответа на находилось. Оставалось выслушать, что на сей счет скажет Наташа.
Но экран оставался темным, несмотря на то что Дмитрий подошел к нему вплотную, всем своим видом изображая готовность к продолжению переговоров.
Возможно, ему предоставлен перерыв для обеда и более глубокого усвоения пройденного материала.
Воронцов и не заметил, как погода за высокими окнами изменилась. Поднявшийся ветер унес дождевые тучи, яркие солнечные полосы легли на вощеный паркет, а вдали от горизонта раскинулось слегка пенящееся море, не серое, как вчера и сегодня утром, а веселое, сине-фиолетовое, вспыхивающее сотнями