– Когда похороны?
– Уже похоронили. Я положила на гроб цветы. От тебя тоже.
– Спасибо.
Они замолчали. В трубке шипело и потрескивало.
– Мария, – сказал он. – Я скоро приеду. Мне тебя очень не хватает. Я тебе не изменил. Но это очень важная поездка. Я как во сне, мне все время кажется, что я в Буэнос-Айресе, а все мне только снится. Мне надо было увидеть то, чего я раньше не видел. Не только их светлую мебель, но и себя самого. Я старею, Мария. В моем возрасте надо ездить одному, чтобы понять, кто ты есть. Я возвращаюсь другим человеком.
– Каким еще другим? – спросила она с беспокойством.
Он знал, что Мария очень боится перемен. Зачем он все это говорит?
– Я стал лучше, – сказал он. – В дальнейшем буду есть только дома. Может быть, иногда, очень редко, загляну в «Ла Кабану».
Судя по ее молчанию, она ему не поверила.
– Я убил человека, – сказал он. – Человека, который много лет назад, когда я еще жил в Германии, совершил чудовищное преступление.
Зачем он это сказал? Он и сам не знал. Исповедь по телефону с одного конца земли на другой. Он, исповедующийся, сидит в горной хижине в шведском Херьедалене, а она, исповедник, – в тесной и сырой квартире в центре Буэнос-Айреса. Признание человеку, который просто не поймет, о чем речь, который вообще не в состоянии представить себе, что он, Арон Зильберштейн, способен на насилие по отношению к другому человеку. Наверное, слова эти вырвались у него потому, что ему просто-напросто стало уже не под силу нести этот груз в одиночку. Он должен был с кем-то поделиться. Пусть даже с Марией, хотя она и не поймет, о чем он говорит.
– Когда ты приедешь? – снова спросила она.
– Скоро.
– Квартплату опять повысили.
– Помолись за меня.
– Из-за квартплаты?
– Плюнь на квартплату. Думай обо мне. Утром и вечером.
– А ты вспоминаешь меня, когда молишься?
– Я не молюсь, Мария, ты же знаешь. В нашей семье молишься ты. Мне надо заканчивать разговор, но я еще позвоню.
– Когда?
– Не знаю. Пока, Мария.
Он положил трубку. Надо было бы сказать, что он ее любит. Может быть, это и не так, но она все равно самый близкий ему человек. Она будет рядом с ним, она будет держать его руку, когда ему придет время умирать. Но она, похоже, не поняла. Она не поняла, что он и в самом деле убил человека.
Он встал и подошел к низкому окну. Уже совсем рассвело. Он смотрел на горы, но перед глазами была Мария – как она сидит в красном плюшевом кресле у телефонного столика.
Ему очень хотелось домой. Он сварил кофе и открыл наружную дверь, чтобы немного проветрить. Он знал, что сказать, если кто-то вдруг появится на тропинке. Герберт Молин – да, он его убил. Но не второго. Никто, конечно, не появится, постарался он убедить сам себя. Здесь никого нет. Вполне можно обосноваться в этой бревенчатой хижине, пока он пытается найти ответ – что же произошло там, в лесу, когда кто-то убил Авраама Андерссона.
На полке стояла фотография в рамке. Двое детей сидят на каменной ступеньке крыльца – как раз на той, под которой он нашел ключ. Они смотрят прямо в объектив. Он снял фото с полки и повернул обратной стороной. Там стояла дата – 1998 год. Кроме того, была надпись – «Стокгольм». Он методично осмотрел дом – ему хотелось узнать, кому он принадлежит. Наконец, нашелся счет из магазина электротоваров в Свеге. Он был выписан на человека по имени Фростенгрен из Стокгольма. Это успокоило его – вряд ли кто-то приедет сюда из Стокгольма в это время года. К тому же ноябрь – как раз тот месяц, когда туристов уже нет, а лыжники еще не появились. Единственное – надо всякий раз убедиться, что тебя никто не видит, когда сворачиваешь на проселок. И не появился ли кто-то в заколоченных домах по дороге.
Остаток дня он провел в доме. Он долго, без сновидений, спал, потом проснулся отдохнувшим и спокойным. Выпил кофе, поджарил гамбургеры. Он то и дело подходил к окну полюбоваться на горы. В два часа дня пошел дождь. Он зажег лампу над столом в гостиной и сел у окна. Ему надо было подумать – что предпринять дальше.
У него был только один несомненный отправной пункт: Арон Зильберштейн, или Фернандо Херейра, кем он был сейчас, совершил убийство. Если бы он был верующим, как Мария, он угодил бы за это преступление в ад. Но он не верил ни в каких богов, кроме тех, кого он сам в минуты слабости создавал себе, нуждаясь в их помощи. Бог – для бедных и слабых, а он не был ни тем ни другим. Уже ребенком он был вынужден надеть на себя толстый защитный панцирь, и этот панцирь прирос к нему навсегда. Он и сам толком не знал, кем он был в первую очередь – евреем или немецким эмигрантом в Аргентине. Ни иудаизм, ни еврейские традиции, ни даже еврейская общность никогда и ничем не помогли ему в жизни.
В конце шестидесятых он собрался и поехал в Иерусалим. Это было через пару лет после большой войны с Египтом, и поездка эта вовсе не была паломничеством – ему было просто любопытно. Может быть, он предпринял путешествие ради отца – еще не зная тогда, кто его убил. В одной гостинице с ним жил пожилой еврей из Чикаго, очень религиозный, настоящий ортодокс. Они несколько раз встречались за завтраком. Исаак Садлер был очень приветлив. С грустной улыбкой, которая, впрочем, не скрывала, что он по-прежнему с трудом верит, что остался в живых, Садлер рассказал Арону, что сидел в концлагере. Когда пришли американские солдаты, он был настолько истощен, что сил хватило только на то, чтобы объяснить им, что его пока не надо хоронить – он еще живой. После этого для него стало очевидно, что надо ехать в
