она снова окажется рядом со мной.
Почти каждое утро я видел миссис Иглтон. Обычно она с раннего утра возилась в саду, и когда я отправлялся в институт, мы обменивались парой фраз. Иногда я встречал ее на Банбери-роуд, когда, пользуясь перерывом, спешил на рынок, чтобы купить себе что-нибудь к завтраку. Она ехала на инвалидном кресле с мотором, ловко справляясь с управлением, словно плыла на устойчивой и надежной лодке, и милым наклоном головы здоровалась со студентами, которые уступали ей дорогу. А вот с Бет мы пересекались крайне редко, точнее, поговорить с ней мне довелось всего только один раз — именно в тот вечер, когда я возвращался с корта. Лорна предложила подбросить меня на своей машине до начала Канлифф-клоуз, и пока мы прощались, я заметил Бет, выходящую из автобуса с виолончелью в руках. Я кинулся ей навстречу, чтобы помочь донести инструмент до дома. Стояли первые по-настоящему жаркие дни, и, кажется, я, проведя полдня на солнце, успел загореть. Завидев меня, Бет ехидно улыбнулась.
— Ого! Ты, как я вижу, уже вполне здесь освоился. Надо же! Сперва я подумала, что кое-кто приехал в Оксфорд заниматься математикой, а не играть в теннис и кататься с девушками на машине…
— У меня есть официальное разрешение научного руководителя, — ответил я со смехом и сопроводил свои слова шутливым жестом.
— Шутки шутками, но на самом деле я тебе просто завидую.
— Почему?
— Не знаю. Ты производишь впечатление совершенно свободного человека: взял и покинул свою страну, оставив там какую-то другую жизнь, и всего через пару недель выглядишь довольным, загорелым, играешь в теннис…
— Ты тоже можешь попробовать — надо только добиться стипендии, вот и все.
Она как-то грустно покачала головой.
— Я однажды попыталась, но, наверное, поздновато спохватилась — мой возраст их не устроил. В подобных заведениях открыто, разумеется, никогда ничего такого не скажут, но на самом деле предпочитают давать стипендии тем, кто помоложе. Мне ведь вот-вот стукнет двадцать девять, — добавила она таким тоном, словно этот возраст был могильной плитой, и закончила с внезапной горечью: — Иногда мне кажется, что я все на свете отдала бы, лишь бы убежать отсюда.
Я посмотрел на зеленые деревья вокруг домов, на средневековые церковные шпили и башни с зубцами.
— Убежать из Оксфорда? А мне кажется, лучше и прекрасней места просто не бывает.
Глаза ее на мгновение затянуло пеленой, словно на поверхность всплыла застарелая боль от сознания собственного бессилия.
— Наверное… да, да, если, конечно, тебе не приходится все свое время отдавать заботам о больном человеке и тратить день за днем на то, что сам уже давно считаешь не слишком важным и не очень интересным делом.
— Разве тебе не нравится играть на виолончели? — Это мне показалось неожиданностью, весьма любопытной неожиданностью. Я посмотрел на Бет так, словно хотел проникнуть под неподвижную гладь ее взгляда.
— Я ненавижу виолончель, — ответила Бет, и зрачки у нее потемнели. — Ненавижу с каждым днем все сильнее и сильнее, и с каждым днем мне все с большим трудом удается это скрывать. Иногда меня охватывает страх: а вдруг кто-нибудь заметит, а вдруг дирижер или кто-нибудь из коллег-музыкантов догадается, как мне ненавистна любая нота, которую я из нее извлекаю. Но каждый раз мы заканчиваем концерт, и люди аплодируют, и никто ничего не замечает. Забавно, правда?
— Думаю, об этом ты можешь не беспокоиться. Скорее всего не существует каких-то особых волн или излучений ненависти. Иначе говоря, музыка не менее абстрактна, чем математика: она не различает нравственных категорий. И если ты следуешь партитуре, никто не сможет угадать твое отношение к инструменту.
— Следовать партитуре… Всю свою жизнь я только это и делала, — вздохнула она. Беседуя, мы дошли до дверей нашего дома, и Бет взялась за ручку. — Впрочем, забудь о том, что я тебе сказала, — добавила она под конец, — просто у меня сегодня был плохой день.
— Но день еще не завершился, — возразил я. — Может, я могу что-то сделать, чтобы дело повернулось к лучшему?
Она глянула на меня с грустной улыбкой и забрала свою виолончель.
— Oh, you are such a Latin man,[5] — прошептала Бет так, словно эти слова должны остаться нашей тайной, и прежде чем скрыться в доме, позволила мне опять полюбоваться своими синими глазами.
Миновали еще две недели. Лето медленно входило в свои права, сумерки стали мягкими и тягучими. В первую среду мая, возвращаясь из института, я, воспользовавшись банкоматом, взял деньги, чтобы заплатить за комнату. Я позвонил в дверь миссис Иглтон и стал дожидаться, пока мне откроют, и тут увидел, что по извилистой дорожке к дому приближается высокий мужчина. Он шагал решительно, на лице его застыло серьезное и сосредоточенное выражение. Когда он остановился рядом со мной, я бросил на него быстрый взгляд. У незнакомца были широкий, открытый лоб, маленькие и глубоко посаженные глаза, заметный шрам на подбородке; я дал бы ему лет пятьдесят пять, хотя в каждом его движении таилась энергия, благодаря которой он выглядел моложе своего возраста. Мы бок о бок стояли перед запертой дверью, так что ситуация сложилась чуть тягостная, но он быстро нашел выход из положения, нарушив неловкую паузу и спросив с заметным и очень мелодичным шотландским акцентом, позвонил я уже или нет. Я ответил утвердительно и во второй раз нажал на кнопку. Возможно, предположил я, первый звонок оказался слишком коротким. Услышав мои слова, мужчина радостно заулыбался и спросил, не аргентинец ли я.
— В таком случае, — сказал он, переходя на безупречный испанский с милым буэнос-айресским выговором, — вы, надо полагать, и есть новый ученик Эмили.
Я, не скрывая удивления, кивнул и спросил, где он выучился испанскому языку. Он поднял брови, будто заглянув в далекое прошлое, и сообщил, что это случилось много-много лет тому назад.
— Моя первая жена была уроженкой Буэнос-Айреса. — И тут он протянул мне руку и представился: — Меня зовут Артур Селдом.
В ту пору мало какое имя могло пробудить во мне равный восторг. Мужчина с маленькими прозрачными глазками, с которым мы только что обменялись рукопожатием, был легендой среди математиков. Я несколько месяцев, готовясь к одному из семинаров, изучал самую знаменитую его работу: философское развитие диссертации Гёделя[6]30-х годов. Селдома почитали как одного из столпов современной логики, и достаточно было всего лишь пробежать глазами список его трудов, чтобы понять: перед нами редкий случай математической summa[7] и под открытым и спокойным челом оттачиваются самые глубокие и смелые идеи нашего века. Во время моего второго похода по книжным магазинам города я попытался отыскать его последнюю книгу — популярное сочинение о логических сериях, и, к большому своему изумлению, убедился, что тираж разлетелся еще пару месяцев назад. По дошедшим до меня слухам, после публикации этой книги Селдом перестал появляться на конференциях, и, пожалуй, никто не взял бы на себя смелость даже предположить, чем именно он теперь занимается. Я, кстати, понятия не имел, что он обитает в Оксфорде, и уж тем более не ожидал встретить его на пороге дома миссис Иглтон, поэтому не удержался и поспешил ему сообщить, что делал на семинаре доклад, посвященный его теореме, и, как мне показалось, ему это польстило. Однако я тотчас почувствовал в нем скрытую тревогу — он то и дело невольно и с нетерпением поглядывал на дверь.
— А ведь миссис Иглтон должна быть дома, — сказал он. — Как вы думаете?
— По-моему, да, — ответил я. — Вон стоит ее кресло с мотором. Если только кто-нибудь не приехал за ней на машине…
Селдом снова нажал на кнопку звонка, потом приложил ухо к двери, затем приблизился к окну, выходящему на галерею, и попытался через стекло заглянуть внутрь.
— А вы не знаете, может, существует еще один вход в дом? — поинтересовался он и добавил уже по-английски: — Боюсь, как бы чего не случилось.
По выражению его лица я понял, насколько он встревожен, словно он что-то знает и это что-то