Стойте!
Она стояла у трапа, положив руку на перила, и явно собиралась вот так, как ни в чем не бывало, удалиться. Полуобернувшись, не обращая внимания на Палермо, она огляделась, словно спрашивая себя, а не забыла ли она здесь что-нибудь.
– Стойте, иначе пожалеете, – сказал Палермо.
– Оставьте меня в покое.
Палермо поднял руку с сигаретой, жестом отдавая приказ Кискоросу, который до сих пор ничего не предпринял. В свете керосиновой лампы его лицо казалось мрачной маской. Кой взглянул на Пилото и приготовился прыгнуть вперед. Два метра, напомнил он себе. Может, благодаря ей Кискорос не успеет выстрелить.
– Клянусь, я… – начал было Палермо.
Он умолк, горящая сигарета упала к его ногам.
И Кой, который уже был почти в прыжке, тоже замер.
Пистолет Кискороса повернулся точно на сто восемьдесят градусов и теперь был нацелен на Палермо. У того с губ срывались какие-то невнятные звуки, вроде «какого черта» или «что тут, к дьяволу, происходит», но ни одного слова он до конца не договорил, потом тупо уставился на сигарету, тлевшую возле его ног, словно предполагал найти в ней объяснение, и, наконец, поднял глаза на пистолет в надежде, что все предыдущее было обманом зрения и ствол направлен туда, куда положено, но черная дыра смотрела ему в живот, и он перевел глаза на Коя, потом на Пилото и под конец – на Танжер. На каждого он глядел внимательно, словно ожидая, что хоть кто-нибудь из них объяснит ему, в чем дело. Затем повернулся к Кискоросу – Что за ерунда здесь происходит?
Аргентинец держался совершенно спокойно; как всегда аккуратный, тщательно одетый, он неподвижно стоял с пистолетом, инкрустированным перламутром; в свете лампы недлинная его тень не шевелилась на проржавевшей переборке. В выражении его лица не было ничего особенного – ни отъявленного злодейства, ни низкого предательства, ни особой подлости. Он выглядел самым естественным образом – расфуфыренный, как обычно, с зализанной назад прической, с усами, только, казалось, чуть ниже ростом, чуть меланхоличнее, чуть аргентинистее, чем всегда, – и невозмутимо стоял перед своим боссом. Хотя, судя по всему, бывшим боссом.
Палермо опять оглядел всех, но на Танжер задержал взгляд дольше, чем на прочих.
– Хоть кто-нибудь… Господи боже. Хоть кто-нибудь может мне объяснить, что здесь происходит?
Кой задавал себе тот же вопрос. В желудке он чувствовал странную пустоту. Танжер по-прежнему стояла у трапа. И Коя осенило – это не блеф, она действительно сейчас уйдет.
– А происходит следующее, – сказала она, растягивая слова. – Сейчас мы все здесь распростимся.
Пустота теперь была всюду. Кровь, если она и текла в ту минуту в его жилах, то текла так медленно, словно сердце перестало биться Не отдавая себе отчета, он постепенно сползал вниз, пока не оказалось, что он сидит на корточках, опершись спиной о переборку.
Палермо грязно выругался.
Словно загипнотизированный, он не сводил глаз с Кискороса. До него начал доходить смысл этой сцены. И по мере того, как в его голове картинка окончательно складывалась, выражение лица его менялось все сильнее и сильнее.
– Ты работаешь на нее, – сказал он.
Он был не столько взбешен, сколько поражен; казалось, упрекает он только себя, и упрекает за глупость. Кискорос стоял все так же молча и не шевелясь, но пистолет, нацеленный на Палермо, служил весьма убедительным подтверждением.
– С каких же пор? – Это Палермо очень хотел знать.
Вопрос он задал Танжер, которая, отойдя на самый край освещенного пятна, была уже почти неразличима в слабом красноватом свете керосиновой лампы. Но Кой все-таки видел, как она небрежно махнула рукой, будто говоря, какое, мол, значение имеет дата, когда аргентинец решил перейти в другой лагерь. Она снова посмотрела на часы.
– Дайте мне восемь часов, – сказала она Кискоросу бесстрастным тоном.
Он кивнул, не спуская глаз с Палермо; но когда Пилото чуть шевельнулся, ствол пистолета повернулся в его сторону. Пилото ошеломленно смотрел на Коя, тот только пожал плечами. Ему уже несколько минут было ясно, где проходит пограничная линия между лагерями. Скорчившись в уголке, он думал о себе. К собственному удивлению, его не захлестывало бешенство, даже горечи особенной он не чувствовал. Происходила материализация интуитивного знания, которое он много раз обретал и много раз забывал о нем; словно струя холодной воды ворвалась в его сердце и замерзала там льдинками. Он понял, что давно все знал Все было ясно с самого начала, все было обозначено на странной морской карте последних недель его жизни: мели, впадины, рифы, подводные скалы.
Собственно, она сама предостерегала его, давая ему для этого достаточно информации, но он этого не понимал. Либо не хотел понимать. И теперь берег у него с подветренной стороны, и никто ему не поможет.
– Скажи мне одно, – он по-прежнему сидел на корточках у переборки, глядя на Танжер, до всех остальных ему сейчас дела не было. – Скажи мне только одно.
Он говорил так спокойно, что сам этому удивился. Танжер, уже занеся ногу на первую ступеньку трапа, повернулась к нему.
– Только одно.
Быть может, это я тебе все-таки должна. С тобой я расплатилась по-другому, моряк. Но это, быть может, и должна. Потом я поднимусь по трапу, и все пойдет своим путем, расстанемся мирно.
Кой показал рукой на Кискороса.
– Он уже работал на тебя, когда отравил Заса?
Он пристально и молча смотрел на нее. Мрачные тени плясали на ее лице. Она посмотрела вверх, словно намеревалась уйти не ответив, но потом обернулась к нему:
– Ты уже знаешь ответ на загадку про рыцарей и оруженосцев?
– Да, теперь знаю. На острове нет рыцарей. Там все врут.
Танжер секунду раздумывала. Он никогда не видел, чтобы она так странно улыбалась.
– Наверное, ты оказался на этом острове слишком поздно.
Она стала подниматься по трапу и скоро исчезла в темноте. Кой знал, что все это он уже однажды пережил. Луч солнца и янтарная капелька, вспомнил он. Пистолет Кискороса, глубокое разочарование Палермо, безмолвие и неподвижность Пилото – все это он снова увидел, прежде чем откинуть голову на переборку. Его уверенность, его одиночество достигли стадии совершенства. Возможно, думал Кой, он заблуждается: между рыцарями и оруженосцами нет непреодолимой границы. Ведь и она – по-своему, конечно, – все время нашептывала ему правду.
По здравом размышлении, для жертвы предательство имеет особый привкус. Человек бередит рану, наслаждается своей погибелью. Это – как ревность: страдают больше от последствий, чем от самого факта. Есть что-то извращенно сладкое в освобождении от моральных принципов, на которые то и другое дает разрешение, в мучительном собирании улик, в ожидаемой уязвленности, когда подозрения подтверждаются. И Кой, который для себя все это открыл впервые, думал и думал, сидя на корточках возле проржавевшей переборки в трюме наполовину разобранного сухогруза рядом с Пилото и Нино Палермо под наставленным на них дулом Орасио Кискороса.
– Главное – терпение, – говорил им аргентинец. – Как говорят у меня на родине, к рассвету все воры прибиваются к родному дому.
Прошел почти час, и Кискорос наконец более или менее разговорился. Когда бывший босс перестал осыпать его оскорблениями и ругать за предательство, герой Мальвин немного расслабился и, быть может, в память прежних времен, кое-что рассказал, чему отчасти способствовали темнота, едва освещаемая керосиновой лампой, необычность места и долгое ожидание. Кискорос, как убедился Кой, особой разговорчивостью не страдал; но, как все смертные, хотел оправдать свои поступки. Поэтому они узнали, что впервые с Танжер он встретился, передавая ей сообщение от Палермо, что она, обладая изумительными талантами и великолепной интуицией, сумела склонить его на свою сторону во время долгого – мужского, подчеркнул Кискорос, – разговора; она сумела убедить его в обоюдной выгоде, которую