другой позе, она закрыла глаза и нахмурилась, словно прислушиваясь к замысловатой музыкальной композиции. Я помню, как судорожно сжимались и разжимались ее пальцы, распластанные на простыне, я помню прядь светлых волос, попавшую ей в рот, сережку, которая расстегнулась и упала на простыню и которую она машинально смахнула на пол; ее широко раздвинувшиеся прямо передо мной бедра; как я всасывал, задыхаясь, одну из ее грудей, твердое набухание ее соска, которое я ощущал нёбом. Я помню, что в последний момент я проник в нее так сильно и глубоко и так настойчиво, как только мог, проник вопреки своей собственной непоследовательности и со стыдливостью, присущей большинству мужчин. А потом я уткнулся лицом в ее теплый плоский живот и ощутил, как во мне разливается радость, радость от того, что жизнь все еще предоставляет мне возможности, что я, правильно это или нет, воспользовался одной из них в обличье этой женщины, несмотря на странность самой возможности. Я поступил дурно, трахнув ее, но в том, что я
В младшей группе детского сада, куда ходит Салли, есть мальчик, который родился без челюсти. Я вижу его по утрам, когда привожу Салли в сад. Там, в радостной суматохе, среди детей, разглядывающих картинки в книгах и играющих в кубики, он стоит, вытянув руки по бокам, перебегая глазами с одного на другое и пытаясь уследить за всем; ребенок, у которого вместо рта зияет скошенная назад мокрая дыра с торчащей вперед парой зубов. Верхняя губа его служит неким разделом: сверху красивое мальчишеское лицо с яркими живыми глазами и копной каштановых волос, снизу – воплощенный кошмар. В других отношениях, насколько мне известно, он был абсолютно нормальным и очень даже смышленым мальчиком. Он просто не мог говорить, и практически не было никакой надежды, что он будет разговаривать, как обычные люди, хотя бы в отдаленном будущем. Довольно часто мне приходилось сталкиваться с его родителями, поседевшими от перенапряжения и разочарований. Признаю, что сердце у меня слишком маленькое и черствое, ведь я всегда их избегаю и стараюсь не встречаться с ними глазами, но при этом мысли мои с каким-то болезненным любопытством все время возвращаются к его лицу, и, когда возможно, я украдкой бросаю на него взгляд, видно, только за тем, чтобы утвердиться в своем отвращении и испытать подленькое чувство облегчения, что
И тем не менее. И тем не менее, стоя во влажном черном кубе ванной комнаты Кэролайн Краули, я мыл свой половой член. Все поверхности здесь были высечены из черного как смоль мрамора, искрившегося звездными россыпями кварца. На вид мрамор был толщиной в фут, по тысяче долларов за погонный ярд. Я понюхал ее мыло и шампунь и передумал пользоваться ими: Лайза моментально учует эти ароматы. Потом, одевшись, я сказал, что мне надо идти, и Кэролайн согласно кивнула, разве что с некоторой грустью. Эти мгновения были полны нежности, но не счастья, и мы оба чувствовали себя уязвленными. В комнате было холодно и накурено. Мы ни разу не упомянули ни мою жену, ни ее жениха. И не заговаривали о крайней неразумности того, что мы сделали, – это и так витало там, как глупый и безобразный поступок. Она, сгорбившись, сидела в кресле в белом купальном халате с поджатыми под себя ногами, и ею, по-видимому, овладела задумчивость. Первая близость с кем бы то ни было навевает мысли обо всех остальных первых разах, близких или далеких, которые образуют цепь воспоминаний; тот шаг, который приводит нас в экстаз с новым партнером, являет собой также – согласно логике времени – еще один шаг к смерти, и если нас больше ничто не может обуздать, то пусть нас обуздает хотя бы это. Я ушел от Кэролайн, расчесывавшей черепаховым гребнем золотистые волосы. Неожиданная встреча с ней никоим образом не уменьшила моей любви к жене и детям – нет, это совершенно очевидно; секрет в том, что моя любовь к ним не лишала меня возможности любить в данный момент и Кэролайн Краули той внезапной, болезненной, непостоянной любовью, которую жаждут и которой непременно боятся.
Итак, смотрите, вот он – прелюбодей. В зеркальной латуни лифта я разглядывал самого себя – раскрасневшегося, с влажными волосами и слегка припухшими губами. Я испытывал меньший стыд, чем должен был бы испытывать, по мне пробегал легкий трепет, и я чувствовал, как наслаждение эхом отдается в яйцах. Я потуже затянул галстук и застегнул шерстяное пальто. Конечно, мне следовало бы осознать себя мужчиной, впервые изменившим своей жене. Почти непроизвольно. И все же сейчас я понимаю, насколько лучше могло бы все обернуться, если бы я осознал также и кое-что
Думая, что знаем этот город, мы невольно впадаем в заблуждение. Ибо все его великолепие и блеск неизбежно оборачиваются унынием и мраком, а все знакомые места уже стали другими, полными стертыми из памяти жизнями и забытой музыкой. Меня всегда тянуло в такие уголки; в них сыро, холодно и безнадежно; и все в них ссутулилось, порыжело и прогнило; они отталкивают суету и приманивают к себе смерть: женская туфля, брошенная в сточную канаву; пустая бутылка, оставленная на каменной ступени; дверь, за столетие отремонтированная дюжину раз. На следующий день рано утром я стоял в одном из таких мест – в северной части Одиннадцатой улицы, рядом с Авеню Б – без какой- либо основательной причины, а просто разбуженный странным желанием увидеть номер 537, огороженный строительный участок, где семнадцать месяцев назад в куче битого кирпича было найдено тело Саймона Краули. Но только теперь эта территория была полностью выровнена и разделена на небольшие садовые участки, каждым из которых могла бы пользоваться отдельная семья. Мне были хорошо видны последствия этих изменений, хотя местами еще лежал глубокий снег, и яростно метавшийся по площадке ветер наносил огромные сугробы, соорудив даже нечто похожее на насыпь фута в три высотой, начинавшуюся около одной стены и, пройдя поперек цепного забора, огибавшую фасад соседнего дома номер 535. Но мой интерес был сосредоточен исключительно на садовых участках. Листовая обертка кукурузных початков, высохшие помидорные шкурки и рыхлые клумбы с чахлыми цветами, разделенные дорожками из битого кирпича и украшенные рождественскими гирляндами и хромированными колпаками от автомобильных колес. Маленький пуэрториканский флаг трепыхался над садом, и, несмотря на холод, куры, склевывая что-то со снега, бродили вокруг убогой хибарки на задах участка. Огромное безглазое чучело – то ли медведя, то ли собаки, – посеревшее от непогоды под открытым небом, свешивалось со стены соседнего дома, словно исполняя обязанности незрячего садового сторожа или караульного при статуе Христа, стоявшей в небольшой нише, обсаженной розами и розовым алтеем. Все погубила зима, но придет весна, и в это унылое место опять вернется буйство зелени и красок, вернется жизнь.
Из хибарки вышла полная старая женщина с граблями и начала возить ими по ближней клумбе. Ее занятие смотрелось, мягко говоря, странно в зимний день, пусть даже и не в самый холодный, но она выглядела вполне довольной, когда, не прерывая работы, попыхивала сигаретой. Затем она, как я и рассчитывал, заметила меня и выпрямилась, прикрыв глаза рукой от солнца, чтобы лучше разглядеть фигуру, маячившую возле забора. «?Que quieres?» – крикнула она. Что мне было там нужно? Я театрально пожал плечами. Она пошла в мою сторону, по пути отбрасывая с дорожки самые крупные куски камней, и по мере ее приближения мне все слышнее становилось ее тяжелое дыхание с присвистом. В голове у меня искрой вспыхнуло воспоминание о моей матери, которая умерла больше тридцати лет назад. Я был единственным ребенком в семье, и мать любила меня, любила всем сердцем, но только это сердце задушил жир. Она была настолько тучной, что умерла, вынимая меня из ванной, когда мне было всего шесть лет, и я все еще не мог с этим смириться.
Наконец женщина приблизилась, в руке у нее был зажат небольшой пластиковый баллончик, и она держала палец на кнопке распылителя. Я разглядел ее лицо, говорившее о борьбе, нездоровье и печали; у нее на бровях виднелись тонкие штрихи шрамов, какие бывают у женщин, которых били.
– Да, мистер, я могу вам чем-нибудь помочь?
– Мне нравятся сады, вот я и остановился полюбоваться.
– Неужто? – Ее глаза выражали недоверие.
– Когда я был маленьким, у нас был сад, – сказал я ей. – Мы выращивали много овощей. Кукурузу, помидоры. А здесь у вас они растут?
– Да.
– У нас, бывало, росли и салат-латук, и капуста, и брокколи, и всевозможная зелень. Горох ранний. Готов поспорить, что здесь его можно сажать в апреле. А вы не сажаете в междурядьях ноготки от клопов?
– Ноготки? – переспросила она.
– Да-да, цветы. Ноготки. Посадите их, клопы ненавидят их запах.
Эта мысль заинтересовала ее.
– Показать вам сад?
– Да, – согласился я. – Посмотрю с огромным удовольствием.
Я проследовал за ней через калитку, после чего она тщательно ее заперла.
– Меня зовут Эстрелла Гарсия, – представилась она.
– Портер Рен, – ответил я.
Она, по-видимому, точно так же не поняла, что это имя.
– А это что за штуковина такая? – поинтересовался я, указывая на маленький баллончик у нее в руке. – Газ «мейс»?
Она с серьезным видом покачала головой:
– Нельзя пфукать мейс на собак. У вас закапают слезы. – Она показала на свои зеленовато-карие глаза, и мне пришло в голову, что когда-то, давным-давно, их, должно быть, называли прекрасными.
– Это перец, потому что перец попадает в нос, да? Перец действует на собак и дурных людей, правильно?
Я кивнул.
– Я было вообразил, что вы хотите угостить меня порцией этого средства.
Она нахмурилась:
– Вам теперь не надо бояться.
Мы шли по обломкам кирпича, покрывавшим дорожку вокруг участка. Я молча пытался примерно определить место, где нашли тело Саймона Краули; теперь это был клочок земли с засохшими цинниями в кадках из разрезанных автомобильных шин. Почва там была неважная, перемешанная с кусками затвердевшего строительного раствора и осколками кирпича и оконных стекол. Рабочие компании, занимающейся разборкой домов, оставили после себя крупные обломки бетонных плит и даже несколько стальных балок, и я подумал, что, возможно,