- Вы устали, - сказал он, - отдохните здесь. Посмотрите, какие хорошенькие птички порхают над нами. Это малиновки, только что вылетевшие, из гнезда. Хотите, я поймаю одну из них?
- Не поймать вам! - сказала я, свивая из осоки снурок, чтоб связать волосы.
- Как не поймать! нужно только подкрасться тихо и осторожно, чтоб не спугнуть…
И он в самом деле поймал одну птичку. Бедная крошка трепетала в моих руках; светленькие глазки будто молили о пощаде; она мне стала так мила и жалка, будто мы были с ней родня, будто между нами было что общее. Я покрывала поцелуями ее нежные, пепельного цвета перышки, ее шейку, покрытую розовым пухом.
Я раскрыла руку, сжимавшую пленницу, настолько, чтобы дать ей возможность улететь. Птичка будто не вдруг поверила своей свободе, она вытянула шейку и встряхнула крылышками, прежде чем вспорхнула и присоединилась к подругам.
Мы дали ей урок опытности, - сказал он с улыбкой, садясь на траву, - теперь она не скоро попадется в кошачьи лапы. А ведь, верно, бедняжке казалось большим несчастьем то, что после послужит ей благом…
- Как же страшно жить на свете, если добро и зло так перемешаны, что трудно отличить их, - заметила я.
- Да, жизнь не легка…
- Вы много страдали? Я ничего не знаю из вашего прошедшего.
- Я расскажу вам его, если оно хоть немного интересует вас.
- Не возбудит ли это слишком тяжелых воспоминаний?
- Самое тяжелое я пропущу, потому что, видите, все-таки неприятно смотреть на болото, в котором едва не погиб.
- Нам остается немного времени быть вместе, я боюсь, что не успею ничего узнать. Лиза и Катерина, может быть, уж ищут нас и думают, что мы заблудились.
- Нам остается еще несколько часов. Лиза не придет до тех пор, пока не будет время идти домой. Судя по солнцу теперь час четвертый, а вы должны воротиться домой только к чаю.
- Почему вы это знаете? - живо спросила я.
- Потому что я просил ее об этом.
- Вы? что же она подумает?
- Подумает, что мне хотелось поговорить с вами.
- Ах, что вы сделали? знаете ли, что она вас ненавидит?
- Да какое нам дело до ее ненависти?
- И вы сделали это тихонько от меня?
- Чтобы поймать птичку, надо всего больше стараться не спугнуть ее.
- Вы играете роль кошки, - сказала я с негодованием.
- Нет, - отвечал он тихо и нежно, - скорее роль той маленькой белой ручки, которая поласкала и отпустила малиновку, дав ей урок опытности. Пройдут годы, и, может быть, мысль ваша обратится с любовью и благодарностью к воспоминанию обо мне. Это гордая мечта с моей стороны; но я уверен, что она сбудется, потому что она так же чиста и благородна, как любовь моя к вам.
Я дружески протянула ему руку; я уважала и ценила его чувство. Вот что рассказал он мне о себе.
Я родился в двух верстах отсюда, в селе Покровском. Отец мой и теперь там священником. Это бодрый, умный старик, характера строгого и взыскательного. Семью свою он держит в руках, и нет удержи его родительскому деспотизму. Мать моя добрая, кроткая женщина. Нас у батюшки семеро: два брата и пять сестер. Старший брат мой уже восьмой год священником в одном богатом торговом селе. Я родился пятым и был такой хилый, бледный, беловолосый ребенок, тогда как сестры мои были все полные, красивые девочки, все темноволосые, черноглазые, старший брат мой такой молодец и силач, что загляденье; за то меня прозвали немцем, и это название осталось за мной и до сих пор. Оно одно довольно ясно обозначает положение мое в родной семье. Ребенок, прозванный немцем в семье приходского русского священника, должен был казаться чужим в этой семье. Никто не любил меня особенно, хотя я и не был, как говорится, в загоне, и за общим столом меня не заделяли куском пирога.
Рано начал я скучать в нашей душной, хотя просторной избе. В избе меня тянуло на воздух, на воздухе я рвался дальше. Болезненная, преждевременная мечтательность налегла на мою детскую душу безотвязным сновидением. Помню эти бесконечные зимние дни и таинственные для меня вечера. Вместе с наступлением сумерек вся семья уляжется сумерничать, то есть спать часа на три. Помню, как я, выждав, когда все заснут, садился на лавке у окна, уставя с трепетом лицо в окошко. Глазам моим представлялась картина заманчивая и страшная, как глава из романа г-жи Радклиф: кладбище и белая церковь, озаренные луной. Чтоб видеть эту картину, я дыханием оттаивал замерзшее стекло… Мне было жутко… Думы рождались и замирали в моей голове, и все становилось так смутно, и казалось, подымались с кладбища белые, прозрачные тени, и близились, и ловили меня… Но почти всегда в самую критическую минуту или просыпалась матушка, громко творя молитву, или батюшка вскрикивал:
- А что вы это до сих пор спите? что не вздуете огня? можно выспаться…
Или розвальни подъезжали к крыльцу и кто-то кричал, стуча в дверь; 'Пустите, родимые!'.
- Видно с требой… - говорила обыкновенно вторая сестра моя, имевшая очень тонкий сон, и потому нередко бранившая меня за бессонницу, называя полуночником.
Фантастические сновидения заменялись говорливою радушною действительностью; изба освещалась пятериковою сальною свечой, и приезжая баба или мужик смиренно усаживались на лавку в ожидании батюшки, который, кряхтя, надевал широкий тулуп…
Так шла жизнь моя по зимам. Воскресенья и господские праздники составляли также немаловажные случаи в моей жизни. С какой радостью надевал я синий длиннополый кафтанчик и бежал за батюшкой в церковь; с какою гордостью прислуживал ему; как смело, с какими вежливыми поклонами протеснялся между нарядными господами, от- правляясь за теплою или холодною водой, смотря по приказанию батюшки!
Между прихожанами самый богатый и самый уважаемый был князь Кагорский. Он был вдов, лет пятидесяти, и страстно любил своего единственного сына. Огромный каменный дом его, верстах в двух от нас, виднелся, осененный большим садом с кривыми, вьющимися дорожками (тогда я не знал еще, что такой сад называется английским). Вправо - ряд надворных строений.
Надобно вам сказать, что ни с одним из дворовых ребятишек не смел я не только дружиться, но даже играть вместе. И батюшка, и матушка оказывали в этом отношении неумолимую строгость… Я был совершенно одинок: у дьякона дети были уже большие; у дьячка и пономаря было по одной дочери, и те были уже замужем в соседних приходах; две меньшие сестры мои играли между собой и всегда прогоняли меня от себя. Летом я оживал совершенно: целый день проводил на отмели реки, то ловя маленьких рыбок, то собирая камешки, то просто глядя на бегущие волны. Под вечер я приставал к сестрам, которые отправлялись искать отставшую корову или лошадь.
Мне было лет восемь. Я уже бойко читал церковные книги и подписи под лубочными картинками духовного содержания, которыми испещрены были стены нашей избы и горницы. Эти картины были для меня предметом самой живой наблюдательности. Налюбовавшись ими вдоволь, я начинал всегда думать, как это рисуют? и неужели бы я также мог нарисовать подобную картину, если б поучили меня?
Однажды, на закате солнца, я сидел на ступенях нашего крылечка. Батюшка выпрягал из телеги лошадь, матушка с двумя сестрами шла с поля, заложив серпы на плечи. В сенях кипел большой самовар, у которого суетилась сестра Лиза.
- Смотри-ко, попадья, - сказал батюшка, подымаясь на крыльцо. - Немец-то наш отдышался, хоть в семинарию так в пору.
- Слава тебе Господи! - отвечала матушка, - дай ему Бог здоровья и счастья!
- Пойдем, немец, пить чай, - сказал батюшка.
По обыкновению я поместился у окошка; в это время Молодец, наша собака, залился громким, визгливым лаем; каждый из нас старался поглядеть в окно, хотя причина лая не могла быть для нас чем- нибудь новым… Но на этот раз любопытство наше было потешено явлением, не совсем обыкновенным на нашей улице: гувернантка князя Кагорского с воспитанником своим шла пешком, сопровождаемая каким-то миниатюрным экипажем в одну лошадку. Маленький князь дразнил хлыстиком задорливую собаку;