словечко «и» говорил, которое одно, без других слов, тоже мало что значит?) А тут вдруг ковер целый!
Это и была суть моей речи — та платина, из которой я собирался всю проволоку вытянуть, посоветовав, в частности, правительству бросить эту политику «гостинцев», потому что у меня тоже ничего из нее не вышло. Но не бойся, пару серебряных жирандолей к рождеству ты все равно получишь. (А помнишь, душенька, когда тебе и букетика фиалок было довольно? То-то времена идиллические!)
Темой этой я поделился сегодня с Низачтоком (так мы, депутаты, дядю твоего, Эрне Урбановского, прозвали). Дело в том, что у меня возникли сомнения: а можно ли мамелюку выступать с такой речью?
У бедного Низачтока волосы дыбом встали.
— Apage satanas! [Изыди, сатана! (лат.)] — произнес он. — Отойди от меня! Ты бациллой Аппони заразился.
Это меня озадачило, и послезавтра я, пожалуй, попрошу стереть мое имя с доски, где записаны ораторы. Не завтра, потому что подольше хочу насладиться нимбом, который окружает желающих выступить. Записавшийся на особом счету в своей партии, о нем как об ожидающей ребенка женщине заботятся — балуют, осведомляются ласково: 'А о чем говорить будешь?' (На что ты лишь загадочно улыбнешься в ответ.) В клубе его от сквозняка оберегают, а за тароком[78] прощают все промахи: у него, мол, другое на уме! Вечные «молчуны», а таких много, взирают на него с благоговением, как на высшее существо, а ораторы-ветераны похлопывают по плечу и советы дают, словно старые воробьи, которые птенца летать обучают: 'Не смотри ни на кого, когда будешь говорить. У одного одобрение на лице, у другого неодобрение — это сбивает. Смотри лучше все время на Банфи: у него лицо без всякого выражения'.
Одним словом, Кларочка, упьюсь славой в эти два дня — все равно для этого ничего не нужно, кроме загадочной улыбки. А этому я отлично научился у Дарани.[79]
Что до сегодняшнего заседания, на нем ничего особенного не было, хоть я и просидел с десяти утра до самого вечера.
Потому что неправда это, сплетни тети Тэрки, будто я 'со своим дружком Алджерноном Бёти',[80] как ты пишешь, только под утро домой возвращаюсь.
И вчера я тоже в десять вечера лег. Иначе как бы я попал в парламент с утра пораньше?
Врунья она, тетя Тэрка, не верь ей.
За себя-то я не стал бы обижаться, честное слово. Но шельмовать такого скромного, такого достойного и солидного пожилого господина, как мой друг и покровитель Алджернон Бёти, с которым я действительно ужинаю иногда, беседуя о государственных делах и прочих поучительных вещах, — это просто безобразие. Давно пора язычок ей укоротить!
И Хелфи тоже не мешало бы, — слишком уж часто и подолгу он говорит.
Я несколько раз пробовал вставить словечко — ради тебя, Клари, чтобы моя реплика в газеты попала и ты видела, как рано твой муж встает и как деятельно участвует в общественной жизни. Но скоро понял, что его речь не будут публиковать: слишком слабая. Ну и не стал зря расточать красноречие.
После Хелфи встал Дюла Хорват. Он тоже так часто встает, что мог бы вполне и не садиться.
В сегодняшней его речи самый большой эффект произвели умолчания. Это тоже только ему удается. Все ждали, что Хорват разъяснит один намек из своего субботнего выступления, а он вместо этого стал отвечать на блестящую речь графа Бетлена о боксёгском покушении.[81] Хорват скоро до того дойдет, что министры будут к нему с интерпелляциями обращаться, а не он к ним.
Но вот чего давно не видел наш солнцем залитой зал (жара африканская — и не думай приезжать, Кларика!) — это что среди мамелюков такой доблестный витязь найдется, который отобьет нападение противника. Шандор Хегедюш[82] сделал это под общий восторг и одобрение. Дивлюсь я, Клари: такой ум, такие познания — и в такой крохотной головке помещаются! (Кстати, о помещении: квартиры я еще не снял, но теперь займусь этим вплотную.)
Хегедюш взял под прицел непостоянство оппозиции: столько про реформы кричала, а теперь о них даже не поминает. Ирония и пафос, логика и лирика причудливо переплетались в его речи, обличавшей тонкого наблюдателя, мастера распутывать передержки.
После него еще Отто Герман выступал интересно. Герман, он тоже не дурак; только мы не доросли до него немножко.
У него большая будущность, как сказал Эдисон — только про никель, а не про Германа. Будущность будущностью, но пока что левые медяками пробавляются.
Габор Каройи, который, словно изгнанник Микеш[83] на берегу рокочущего моря, один-одинешенек пригорюнился на задней скамейке, каждое его слово ловил с наслаждением и головой кивал блаженно: 'Правильно, Отто, правильно. Я уже давно это говорю. Так их, миленький, так их'. У него даже слезы навернулись: до того рад был, что после пятидневных прений может к кому-то примкнуть, что-то поддержать. Это ведь тоже человеку нужно. Я могу это понять — сам истосковался в одиночестве.
Под конец выступил Арпад Вайи — вяло, монотонно. Вайи у нас 'трибун свободы'. Это потому, что, когда он ораторствует — депутатам полная свобода. Хочешь, с соседом в полный голос болтаешь, хочешь — в буфет сходишь и покуришь там со спокойной душой, а в зале с министром какое-нибудь дельце уладишь (и он даже не поморщится, что обеспокоили!). А хочешь — на дам любуешься на балконе.
Кстати, уж коли о балконе речь: какой странный бронзовый отсвет на лицах дам от этой стеклянной крыши! Просто удивительно. Вблизи они куда красивей. Что бы тут такое придумать, как по-твоему, милочка? Краситься, может быть, иначе как-нибудь?
А 'трибун свободы' все говорил, говорил… Обрисовывал опасные последствия королевских ответов и бедствия страны, грозил правительству.
Мамелюки слушали молча, равнодушно. Кто зевал, кто вздыхал, а кто дремал, облокотись на пюпитр. Лишь один человек следил внимательно: премьер-министр. Все ерзал в кресле, то и дело вскидываясь и беспокойно хватаясь за воротник. 'Что, вам не нравится его речь, ваше высокопревосходительство?' — удивлялись сидевшие рядом.
'Да нет, — с улыбкой отвечал премьер, — просто мошка какая-то за ворот попала'.
Но Вайи заметил произведенный эффект и с новыми еилами принялся говорить, говорить…
Твой любящий муж Меньхерт Катанги.
P. S. Сегодня 'Февароши лапок'[84] выписал, как ты просила, но на деревенский адрес. Не сердись: все равно до января речи быть не может о твоем приезде… и то, если повезет с квартирой.
В кулуарах я сегодня с Тисой разговорился. Он сказал, что и его супруга еще в деревне, и прибавил:
— Надеюсь, и ты свою привозить пока не собираешься?
О деревня, деревня, желтеющая листва! Как бы мне хотелось быть сейчас с вами, мои дорогие.
М. К.
Письмо шестое
14 октября 1893 г.
Милая Кларика!
Вчера получил твою телеграмму: 'Заседания кончились, приезжай домой'. Но если б я мог, ангел мой, если б я мог! У меня еще с протоколами возни дня на два. Остальные депутаты уже вчера разлетелись, пташки перелетные. Нет у них чутья политического.
А я сразу почувствовал: должно еще что-то случиться. И правда, сегодня тоже заседание было, вдобавок интересное — примирительное. Аппони с Векерле мирились после вчерашних своих крепких выражений…
Ты хочешь знать результат? Да тот же, что дома у нас, когда Палпка с Дюрикой подрались и ты их еще мирила, помнишь? Дети рассказали, как вышла ссора, и сразу опять разволновались, обиды свои вспомнили. Ты у Дюри спрашиваешь: 'Больно он тебя ударил?' — «Больно». — 'Куда?' А Пали взял да сам