— Старый трюк, — отвечал Даниель.
На лице Пеписа отразилось приятное изумление.
— Неужто Дрейк отправлял на улицу
— Разумеется… обычный обряд инициации для всех мальчиков Уотерхаузов.
На листке был изображен король Людовик XIV: спустив штаны и отклячив волосатую задницу, он срал в рот английскому моряку.
— Давайте отвезём Уилкинсу! Ему понравится, — предложил Пепис и заколотил по крыше кареты. Кучер тронул вожжи. Даниель постарался обмякнуть всем телом, чтобы не изувечиться, когда карету начнёт бросать на камнях.
— То, о чём мы говорили, при вас?
— Я всегда ношу его с собой, — сказал Пепис, извлекая из кармана неправильной формы ком размером с теннисный мяч, — как вы — свои потроха.
— Напоминание о собственной смертности?
— Человек, которому удалили камень, знает о ней без напоминаний.
— Тогда зачем?
— В качестве последнего средства оживить беседу. Он помогает разговорить кого угодно: немца, пуританина, краснокожего… — Пепис протянул Даниелю комок, тяжёлый, как камень.
— Не могу поверить, что его извлекли из вашего мочевого пузыря!
— Вот видите! Действует безотказно, — отвечал Пепис и больше разговаривать не стал, а развернул одну из больших бумаг, разделив карету пополам, словно ширмой. Даниель думал, что это — чертёж корабля, пока солнце не заглянуло в окно кареты и он не увидел на просвет столбцы цифр. Пепис что-то говорил клерку, тот записывал. Даниелю оставалось вертеть в руках камень и смотреть на город, который для седока выглядел совсем иначе, чем для пешехода. Проезжая мимо кладбища рядом с собором Святого Павла, он увидел содержимое целой типографии, вытащенное на улицу: несколько приставов и чиновник из ведомства сэра Роджера Лестрейнджа рылись в кипах несброшюрованных листов и подносили к зеркалу доски.
Через несколько минут карета остановилась перед домом Уилкинса. Пепис оставил писаря в экипаже, а сам взлетел по лестнице, потрясая мочевым камнем, словно странствующий рыцарь — частицей Животворящего Креста.
Он помахал камнем перед лицом Уилкинса; тот только рассмеялся. Впрочем, даже этот смех был хоть какой-то отрадой, поскольку всё остальное внушало ужас. Тёмный цвет панталон не мог скрыть того, что Уилкинс мочится кровью, порой — не добравшись до стульчака. Он разом усох и раздался, если такое возможно; запах, идущий от него, наводил на мысль, что почки не справляются со своим делом.
Покуда Пепис убеждал епископа Честерского удалить камень, Даниель оглядел комнату и расстроился, но не удивился, увидев несколько пузырьков из аптеки мсье Лефевра. Он понюхал один — «Elixir Proprietalis LeFebure»[38], то же снадобье, какое Гук принимал, когда от мигрени ему хотелось наложить на себя руки. Эликсир этот Лефевр изобрёл, исследуя свойство мака; новое лекарство пользовалось огромной популярностью при дворе, даже среди тех, кто не страдал от камней или головной боли. Однако когда у Джона Уилкинса начался приступ почечной колики, на несколько минут превративший епископа Честерского и создателя Королевского общества в обезумевшее бессловесное животное, Даниель подумал, что, может быть, мсье Лефевр не такой уж и мерзавец.
Когда всё закончилось и Уилкинс снова сделался Уилкинсом, Даниель показал ему памфлет и упомянул налёт Лестрейнджа на типографию.
— Те же люди занимаются одним и тем же вот уже десять лет, — объявил Уилкинс.
Из слов «те же люди» Даниель понял, что автор памфлетов — Нотт Болструд и что именно на него охотится Лестрейндж.
— Вот почему я не могу бросить свои дела и вырезать камень, — сказал Уилкинс.
* * *
Даниель соорудил на крыше Грешем-колледжа систему блоков, Гук отвлёкся на день от забот по восстановлению Лондона, и они установили телескоп. Гук морщился и вскрикивал всякий раз, как инструмент за что-нибудь задевал, словно это — отросток его собственного глаза.
Даниель же никак не мог полностью сосредоточиться на небесах. Лондон отвлекал его и теребил — записки, подсунутые под дверь, заговорщицкие взгляды в кофейнях, странные события на улицах занимали его больше, нежели следовало. За городом на месте загадочных укреплений тем временем воздвигли помост и начали сколачивать скамьи.
В один прекрасный день Даниель, а также вся лондонская знать и немалая часть городских карманников заняли места на этих скамьях или на поле. Выехал герцог Монмутский в наряде, чьё великолепие опровергало все проповеди, когда-либо произнесённые кальвинистами; ибо будь эти проповеди верны, ревнивый Господь поразил бы Монмута на месте. За ним Джон Черчилль, единственный, быть может, мужчина в Англии, превосходящий Монмута красотой и потому в чуть менее блистательном туалете. Король Франции не смог присутствовать лично, поскольку был занят покорением Голландской республики; рослый актёр в горностаевой мантии выехал вместо него на холм, уселся на трон и приступил к государственным занятиям: смотреть в подзорную трубу и указывать пышно разодетым любовницам на происходящее, поднимать скипетр, отправляя войска на приступ, спускаться с трона и говорить несколько ласковых слов раненым офицерам, которых подносили к нему на носилках, а в минуты опасности принимать величаво-гордые позы и мановением руки успокаивать трепетных
Так или иначе: пушки с валов «Маастрихта» дали впечатляющий залп, «голландцы» на укреплениях приняли картинные позы, чем вызвали негодующий гул зрителей (как эти наглецы смеют обороняться?!), быстро перешедший в патриотический рёв, когда по сигналу «Людовика XIV» Монмут и Черчилль бросились в атаку на люнет. После завораживающего звона клинков и обильного пролития бутафорской крови они установили английский и французский флаги по обе стороны парапета, пожали руку д'Артаньяну и обменялись разного рода учтивыми жестами с «королём» на холме.
Грянули рукоплескания. Ничего другого Даниель не слышал, но
За его спиной разворачивались события: мёртвые защитники воскресли и убежали за укрепления, готовясь к следующему действию. Равным образом и молодой человек перед Даниелем поднял голову и оказался не мертвым голландцем, а вполне живым англичанином с постной физиономией. Одет он был не просто в унылое чёрное платье, а в такое унылое чёрное платье, какое в то время носили гавкеры. Впрочем (как с опозданием сообразил Даниель), оно очень походило на платье лжеголландских защитников «Маастрихта». Если задуматься, «голландцы» эти куда больше напоминали английских диссентеров, чем настоящих голландцев — те, если верить молве, давно закопали пилигримское платье (так и так навеянное испанским фасоном) и одевались теперь на общеевропейский манер. Соответственно, на поле не только представляли осаду Маастрихта, но и разыгрывали притчу, в которой пышно разодетые красавцы-щёголи побеждали скучных кальвинистов на улицах Лондона.
Медлительность, с какой это всё доходило до Даниеля, взбесила юного гавкера, у которого была большая круглая голова и могучая челюсть аутентичного Болструда.
— Гомер?! — вскричал Даниель, когда овации смолкли и сменились требованиями принести пива. Сын Нотта Болструда бывал в доме Дрейка маленьким мальчиком, однако за последние лет десять Даниель