ним, он не ошибся, не такой он новичок, что бы можно было разыграть с ним комедию. И деньги она не взяла. Зачем она опоила его? Почему исчезла? А может быть, тут вина Сайда?
Риккардо вдруг выведен был из задумчивости – Аннунциата протягивала ему подсвечник.
Он прошел к себе в комнату. Сирокко, как заблудшая душа, завывал в patio. Риккардо быстро подошел к письменному столу и написал по-французски:
Он положил записку в конверт, запечатал и надписал:
Положив конверт на столик возле кровати, он разделся, потушил свечу, улегся и уснул с мыслью о Мабруке.
ГЛАВА XI
Сан-Калогеро шел темными сырыми улицами арабского квартала, огибающими Хару, самую старую часть города. Спустя четверть часа он свернул на улицу чуть пошире других, но так же, как они, пробиравшуюся между молчаливыми домами, под темными сводами соединявших их арок. Андалузские окна с толстыми решетками нарушали однообразие стен и свидетельствовали о том, что дома эти были выстроены андалузскими маврами несколько сотен лет тому назад. Сан-Калогеро остановился под одной из арок перед небольшой, выкрашенной синей краской дверью и, вынув из кармана ключ, отпер и запер ее за собой. Поднявшись по лестнице, освещенной масляной лампой, он вошел в большую комнату, где мерцала одна свеча, выхватывая из мрака лишь небольшое пространство.
Тяжелая раззолоченная кровать в алькове составляла почти всю ее меблировку. Подле кровати, опустив голову, сидела на корточках женщина.
При виде Сан-Калогеро она быстро поднялась на ноги.
– Тсс! – шепнула она. – Тише! Она спит.
– Лучше ей? – спросил он, затаив дыхание.
– Спит все время после вашего ухода, с самого заката солнца.
Сан-Калогеро осторожно проскользнул к кровати.
Под одеялом лежал такой крошечный, едва заметный комочек, что у него заныло сердце. Комочек вдруг вздрогнул, зашевелился. Две тонкие руки выпростались из-под одеяла. Он порывисто наклонился.
– Дужа, голубка, я разбудил тебя? Это непростительно! – Он поцеловал бледное детское личико, глубоко ушедшее в подушки.
Черные, неестественно расширенные глаза больной девушки блаженно сомкнулись, когда он обнял хрупкое тельце.
– Господин мой, я и мертвая услыхала бы, что ты подходишь.
Она изо всех своих слабых силенок прижалась к нему. Одно его присутствие, казалось, вливало в нее жизнь. Он погладил ее по голове.
– Ты уже меньше горишь. Лихорадка, верно, проходит. – Он опустил ее на подушки и взял в свои руки ее исхудавшие ручонки.
– Да, лихорадка проходит. Это ты сделал чудо. Лекарство, которое давал мне франкский доктор, совсем не помогало, пока ты не приходил. Я живу только тогда, когда ты подле меня.
Он повернулся к стоявшей подле кровати старухе.
– Приходил после меня доктор?
– Нет, сиди. Он придет рано утром. Но к чему? – продолжала она злым шипящим голосом. – Что может он понимать в ее болезни? Говорю я вам, что в нее вселились джинны, и она умрет, умрет! Разве можно вылечить душу горькими травами и порошками! – Она разрыдалась.
Больная девушка заметалась.
– Прости ей, господин мой. Я сама сколько раз уговаривала ее.
– Я объяснял уже тебе, голубка, – мягко заговорил Сан-Калогеро, целуя худые пальцы, – что вся эта болтовня о джиннах сущий вздор. Ты ведь веришь мне? Тебе уже и лучше. – Он погладил ее по щекам. – Пройдет неделя-другая, и ты будешь совсем здорова, весела, пополнеешь.
Она молчала. Крупные слезы накипали под веками и скатывались на подушку. Он с отчаянием смотрел на нее.
– Но может быть, ты все-таки хотела бы, чтобы тебя посмотрел другой доктор? – вдруг предложил он.
– О, если бы… – пугливо шепнула она, поднимая на него мокрые широко открытые черные глаза.
Он повернулся к старухе, которая сидела, закрыв лицо руками.
– Фатима! Ты знаешь какого-нибудь доктора?
– Да, сиди, – торопливо отвечала она.
– Ступай, приведи его как можно скорей.
Больная испуганно приподнялась на подушках.
– А ты не сердишься на меня, господин мой?
– Разве я когда-нибудь сержусь на тебя, малютка?
Запавшие глаза улыбнулись.
– Не пора ли выпить молока?
Она бросила на него взгляд, полный любви. Он взял у Фатимы из рук кувшин, налил в стоявший у кровати стакан молока и прибавил ложечку водки. Она сделала гримасу, когда он приподнял ее и поднес стакан к ее губам, но все-таки выпила молоко. Потом, задыхаясь, в изнеможении упала на подушки. Старуха уже успела уйти, завернувшись в свой хаик.
Сан-Калогеро сидел у кровати, не спуская с больной озабоченного взгляда. Она не то спала, не то лежала в забытьи, дышала тяжело и неровно. Прошел час. Он не шевельнулся ни разу, чтобы не потревожить ее. Вдруг свеча, догорев до конца, вспыхнула и погасла. Комната погрузилась во мрак. Он тревожно прислушивался – не хлопнет ли внизу дверь, но лишь тяжелое дыхание Дужи нарушало тишину.
Вдруг она заговорила каким-то незнакомым, неестественно мягким голосом. Он нагнулся к ней, но она пылающими руками оттолкнула его. Он понял, что она бредит. Бред усиливался, голос повышался, какие-то свистящие, шипящие звуки слышались порой. Несколько раз повторялось слово: «Кусай, кусай!» Он не настолько знал арабский язык, чтобы понять все. Жутко было слушать в темноте этот чужой, неестественный голос. Он хотел погладить ее по голове, чтобы успокоить. Придвинулся ближе и не мог заставить себя коснуться ее. Непреодолимый страх, почти отвращение неожиданно охватили его. Разве это Дужа – это бормочущее, скулящее существо?
Должно быть, он не привык к больным. Он проминал свои нервы. Как? Он боится темной комнаты и больного ребенка, он – свыкшийся с пустыней, с молчанием мертвого города? Он старался думать о другом – о Риккардо Бастиньяни, о новых раскопках в Карфагене, но мозг отказывался повиноваться, как отказывается дрожащий конь прыгать в огонь, несмотря на шпоры и хлыст хозяина. Необъяснимый ужас закрадывался ему в душу. Сколько часов прошло со времени ухода Фатимы? Когда же она, наконец, вернется?
Бред прерывался паузами. Одна из них показалась ему особенно томительной. Он вспомнил, что у него в кармане есть спички.
Не найдется ли другая свеча? Он дрожащими руками вытащил коробку. Первая спичка не зажглась, вторая слабо вспыхнула. Он бросил беглый взгляд на кровать. Дужа отшвырнула одеяло и лежала, вытянувшись, на животе, рот был оскален, глаза горели между едва раздвинутых век. Лежала она не шевелясь. Во всей позе была напряженность, вызывавшая представление о тигре, который готовится сделать роковой прыжок, или о змее, которая вот-вот укусит. Спичка догорела, обжегши ему пальцы, он