Романенко подождал, выскажет ли директор свое впечатление от этого знакомства, но Ломов молча смотрел на него. Гость нетерпеливо покашлял и с видом человека, решившего говорить все начистоту, сказал:
— Ясно. Теперь такой вопрос. В семнадцать лет — погибать хлопцу?.. Наше время сурьезное — без образования никак нельзя.
Директор все ещё молчал, и Романенко начал раздражаться. «Хуже нет, пришлют такого молокососа! — быстро и деловито думал он. — Чего ему надобно? Цацку заводную, что ли!»
— Один сын, — вслух сказал Романенко. — В мои года другого заводить поздно. Врать не буду, он свою пользу понимает из-под ремня. Надаешь по заднице — войдет в голову. А душа у него хорошая. Если говорить по совести, то я душу на образование никак не променяю. Верно?
— А почему бы вам не забрать его из школы? — спросил Ломов.
— То есть как это забрать? — нахмурился Романенко.
— Учиться он не хочет, двоек у него много, аттестата ему, вероятно, не осилить. Зачем же зря мучить парня? Пошел бы работать…
— Ясно, — сказал Романенко. — Это мы тоже в газетах читали. Труд пастуха почетен. Однако вы, товарищ директор; в пастухи не подались?
— Нет, — улыбнулся Ломов. — Лично меня эта профессия не привлекала.
Романенко громко расхохотался и крикнул;
— Поля! Дай попить!
Поля принесла воды, он выпил стакан залпом.
— Смотри пожалуйста! Раньше из ковша хлебали, а нынче завела посуду… — Он ткнул Полю в бок и подмигнул: — Ну, когда пойдешь ко мне работать?
— После дождичка, — сказала Поля.
— Зловредная баба! Замуж бы тебя спихнуть… Я в одной медицинской книжке читал: у старых дев происходит порча желчного пузыря. И от этого дела они становятся языкатые. Верно?
— Боишься? — спросила Поля. — Не бойся, ничего не рассказала.
Она вырвала у него из рук стакан и вышла вон. Романенко встал, смешно покрутил головой, лицо у него было добродушное.
— Вот и познакомились. Если что надо для школы, чем можно — помогу. Учтите — я в родительском комитете… Нина Николаевна говорила, что у вас есть мечта организовать питание для детишек.
— Безобразие! — сказал Ломов. — Ребята проводят в школе по полдня и не могут выпить стакана чаю. В младших классах доходит до головокружения. Неужели трудно привезти хлеба, пирожков…
— Да господи! — сказал Романенко. — Об чем речь?.. Дворцы строим, а тут — пирожок!..
Он пожал руку директора, задержал ее на мгновение в своей и, пригнувшись в дверях, вышел. Из кухни донесся его смех, хлопнула дверь, заржал жеребец у крыльца, но стуки копыт не раздалось.
Через полчаса к Ломову прибежала Нина Николаевна. С тех пор как он поселился здесь, она не бывала в этом доме. Сейчас она вошла, сохраняя на лице то сухое, официальное выражение, которое носила в учительской.
— Я предполагала, — сказала Нина Николаевна, остановившись посреди комнаты, — что решения директора должны быть согласованы со мной, Если учитывать, конечно, что я продолжаю быть заведующей учебной частью.
Он растерянно посмотрел на нее, поднялся с дивана и застегнул воротник рубахи.
— А разве я…
— Вы собираетесь исключить из школы ученика десятого класса, абсолютно не представляя себе всех пагубных последствий этого поступка. Мы учили мальчика девять лет. Коллектив несет полную ответственность за его воспитание…
Сквозь раскрытую дверь она увидела тумбочку во второй комнате, полотенце на гвоздике и изголовье никелированной кровати. Все это было расположено в том же знакомом порядке, что и при Алексее Федоровиче.
У нее зашумело в ушах и тупо застучало сердце. И чтобы перекричать этот стук, она не стала слушать, что говорит Ломов. Ненавидя его за то, что он живет в этом доме, Нина Николаевна сказала:
— Вам не дорога честь школы! Вы не знаете ее традиций…
Вероятно, у нее дрожали губы, потому что лицо Ломова стало участливым.
— Да я ничего не собирался делать без вашего ведома, — сказал он совершенно искренне. — Я только убежден, что честь школы и ее традиции не украшаются Петей Романенко.
— Время покажет, кто украшает школу и кто ее уродует!
Произнеся громким голосом еще несколько колкостей и обретя в этом спокойствие, она ушла.
«Сам виноват, — с тоской думал Ломов. — Не умеешь себя поставить, вот на тебя и орут…»
Увидели бы институтские ребята, друзья по комитету, как Сережка Ломов, которого все они считали принципиальным и дельным парнем, позорно теряется в присутствии своего завуча. Наверное, они сказали бы что-нибудь вроде того, что новое всегда борется со старым, что именно в этом и заключается диалектика нашей жизни, а Митька Синицын с филфака, размахивая длинными руками и наполняя комнату гудящим голосом, произнес бы речь о том, как должен вести себя типичный герой нашего времени.
Лежа в постели, в темноте, Ломов стал придумывать речь против себя, вроде бы ее произносил Митька Синицын. Там было и угрожающее раздвоение личности, и боязнь трудностей, и потеря принципиальности… «Дурак ты, Митька!» — рассердился вдруг Ломов и вскоре заснул.
Оказывается, нисколько не легче, когда знаешь, как называются твои собственные недостатки.
Пошли дожди. С мутного неба лилось не переставая. Задувал ветер, холодный и сырой. Как Поля ни старалась, а к концу дня полы в школе были изгвазданы грязными сапогами. Мокрые курточки и пальтишки ребят висели в классах на вешалке, они просыхали за время уроков, и от этого в классе стоял кисловатый запах вымоченной шерсти.
Покуда Ломов находился в школе, время шло быстро. Он давал свои уроки, подписывал ведомости, банковские чеки, прикладывал к разным бумагам печать, которую носил в кармане в круглой металлической коробочке, отправлял отчетную документацию в Курск, в Поныри, звонил по телефону, — словом, занимался всем тем, чем положено заниматься директору школы.
И что бы Ломов ни делал, он слышал нудное шипение дождя на улице, словно там бесконечно жарили что-то на сковороде.
Учителя уже привыкли к новому директору и не замечали его. Он отлично видел это, даже походка и голос его стали какими-то иными, вроде бы он и сам старался быть незаметным.
Часам к пяти школа пустела. Нырнув с крыльца в мокрые и грязные сумерки, Ломов прибегал домой.
Поля ставила на стол кастрюлю с чаем, сковороду жареной картошки, липкие конфеты в блюдце. Он ел молча, нехотя, задумываясь.
— В Ленинграде, наверно, кушали разносолы, — говорила Поля.
Она зажигала керосиновую лампу и вешала ее над столом. Сперва в кухне делалось светло, но затем глаза, привыкнув к свету, утомлялись от его малой силы.
В окружающей глухой тишине шум дождя становился слышнее. Ветер посвистывал в сенях и ухал железом по крыше; подрагивали оконные рамы, сквозь стекла не было видно ни огонька, ни звездочки на небе.
Поев, Ломов тут же за столом читал газеты. Огромная жизнь обрушивалась на него: перекрывали Волгу, дрейфовали на льдине, побеждали на всемирных фестивалях.
Он сидел в этой кухне, на краю земли. С тоской он выискивал в газетных листах сообщения и корреспонденции о Ленинграде. Как бы ни были они скучны, даже одни названия знакомых улиц тешили его, а потом опять приводили в уныние.
Не получалось у него с работой. Все было не так, как он предполагал.
И золотушная керосиновая лампа, и на избах соломенные крыши — на них лежали старые колеса, куски рваного железа, чтобы ветер не разметал солому, — и этот бесконечный унылый дождь, и отсутствие учебников, и то, что для дальних ребят нет интерната, и Нина Николаевна, и тысяча других неприятных